Теперь мне надо возвращаться к своим воспоминаниям, ибо такова задача, которую я поставила пред собою, прежде чем умереть. Несмотря на все любовные огорчения, мои годы в «Русских балетах» – по крайней мере до революции – были прожиты восторженно. Ничего не могло взволновать меня больше, чем переключаться с одного персонажа на другой, переходить от Коломбины из «Карнавала» к грозной царице Грузии в «Тамар», от мечтательной молодой девушки из «Видения розы» к чувственной Зобеиде в «Шехеразаде», от нимфы Эхо в «Нарциссе» к жене Потифара в «Легенде об Иосифе» – она, хмельная от любви к Иосифу, решилась умереть и задушила себя жемчужным ожерельем. Это было все равно что проживать одновременно множество жизней, и я вся расцветала от этого как артистка.
Когда я пишу, что проживала одновременно много жизней – это не пустые слова, ибо помимо карьеры в «Русских балетах» за границей я сделала и другую – на родине, в лоне Императорских театров. И обе карьеры сложились чудесно. В Санкт-Петербурге, где репертуар был более знакомый и классический («Жизель», «Спящая красавица», «Сильвия», «Руслан и Людмила», «Пахита», «Лебединое озеро», «Щелкунчик» – и это не полный список), я поддерживала высочайший уровень классической техники, унаследованной от школы Мариуса Петипа, а в труппе Дягилева (в Париже, Лондоне, Берлине и далее), сотрудничая с хореографами-новаторами, я имела возможность совершенствовать мастерство.
Тут можно наконец-то понять, почему я столько времени прожила в поездах! Вспоминаю, как однажды, поддавшись увещаниям Дягилева, я совершила подвиг, а ведь он мог закончиться катастрофой: в четверг вечером мое присутствие требовалось в Дрездене, а я дала слово директору Императорских театров в субботу быть в Петербурге, чтобы танцевать в Мариинском «Щелкунчика». Шиншилла изучил расписание железнодорожных поездов и решил, что, прыгнув в экспресс сразу после дрезденского выступления, я вовремя успею в Петербург. Меня охватила паника – но выбора не было. Никто никогда и ни в чем не мог отказать Дягилеву. Едва успев выйти со сцены и даже не переодевшись, я юркнула в такси и помчалась на вокзал. Не сдерживая слез тревоги и усталости, прямо в вагоне смыла прежний грим и нанесла новый. В Питере ждала машина, которая довезла меня до Мариинского театра – и там я, быстро сменив свои египетские одежды на костюм феи Драже, вышла на сцену.
За несколько часов, не отдыхая ни минуты, я переезжала из одной страны в другую, меняла атмосферы, роли, однако Шиншилла ничуть не соизволил этим обеспокоиться.
В Европе у «Русских балетов» было три порта приписки – Париж, Лондон и Монте-Карло, даже когда часть зимы мы проводили в Вене или Берлине. Я любила эти столицы, особенно Париж, но всю мою благосклонность снискали климат и праздничная атмосфера Монте-Карло. Там я смутно ощущала квинтэссенцию космополитичной Европы, живя сладкой жизнью, которая, быть может, продлится недолго.
В Монте-Карло мы вращались в театральном мире. В перерывах между репетициями, проходившими в залах, превосходно оборудованных для нужд танцевальной труппы, мы прогуливались по улицам, освежались прохладительными напитками в «Кафе де Пари» или шли попробовать сладости к Паскье. В хорошую погоду отправлялись на пляж – девушки в широких коротких штанах, сшитых у Пуаре, оставлявших открытыми ноги, а плечи были под защитой пляжного зонтика, ибо загар еще не ценился так, как будет в двадцатые годы. Дягилев, стеснявшийся своего жирного и массивного тела, не купался. Усевшись в тенечке, в пиджаке со стоячим воротничком, скрестив руки на конце трости, а в глаз вставив монокль, он внимательно следил взором за юными красавцами, чья пластичность приводила его в восхищение. Среди нас были и страстные игроки, но я, потрясенная рассказами о сенсационных проигрышах, за которыми следовало самоубийство, не смела даже зайти в казино.
В те годы многие были увлечены эллинизмом, и не без вмешательства Мариано Фортуни пришла мода на длинные струящиеся платья в плиссированных складках – что-то вроде античных пеплумов. Одна фотография, очень дорогая мне, отражает рафинированную и донельзя беспечную атмосферу Монте-Карло тех лет. Тысяча девятьсот одиннадцатый год: на скамейке у палас-отеля «Ривьера» пятеро мужчин – Дягилев, его кузен, Бенуа, Стравинский, Нижинский; несколько женщин, и в их числе я, в неописуемых широких шляпках; в профиль сидит пианистка Екатерина Облакова; справа, в строгом дамском костюме, сшитом по новейшей и шикарнейшей мужской моде, – Александра, внучка доктора Сергея Боткина, моего бывшего «влюбленного кавалера» (она будет единственной из нас, кто не сбежит из коммунистической России; под именем Александры Хохловой она сделает в СССР фантастическую карьеру как актриса).
Этот превосходный снимок – работы Василия Мухина, моего первого мужа. Бывало, что он сопровождал меня в турне, если позволяла его работа. С годами, по мере того как он все глубже и серьезней понимал балет, он все дальше отходил от финансового мира и в конце концов возненавидел его совсем. Моя карьера, уверял он, значит для него куда больше его собственной, а кроме того, в банке, где он служил, у него не было никаких честолюбивых планов. Это меня очень смущало.
Все, что говорили о Василии Мухине и о нашем союзе, – вранье, и сейчас я хочу восстановить истину. Нет, я не ослушалась матери, отказавшись стать женой так много обещавшего в будущем хореографа Фокина, чтобы выйти замуж за «мелкого дворянчика». О маме поговаривали, что она вышла замуж за мужчину ниже ее по положению и не хотела, чтобы я повторила ее судьбу. Что за мысль! Мои родители чудесно ладили друг с другом, а мать, всегда проявлявшая внимание к кругу моих знакомых, никогда не пыталась навязать мне что бы то ни было.
«Скучный банковский служащий» – так относились к Василию Мухину. Я опровергаю такое мнение. Мой муж отнюдь не был безликим существом, каким его иногда описывают, – и каждый раз, как я сталкиваюсь с этим мнением в статье или каком-нибудь произведении, душа моя восстает против подобных инсинуаций.
Прежде всего – это один из самых прекрасных людей, каких мне только посчастливилось встречать. Очень высокий, прекрасно сложенный, изящный, с правильными чертами лица, глубоким голосом и сияющим взором, он был из тех, на кого нельзя не обратить внимания. От него исходило ощущение спокойной силы, и казалось, что в его присутствии не может случиться ничего плохого.
У меня до сих пор хранятся наши фотографии, и я не могу даже взглянуть на них без сердечного трепета. Вот они, все здесь, разложенные на моем столе.
На этой, сделанной в 1912 году бароном де Мейером, снимавшим звезд, мы в обществе маркизы де Рипон – родственницы Оскара Уайльда и благодетельницы «Русских балетов» в Великобритании. Мы сидим в ее саду, в Кумб-Курт (Суррей), в принадлежащей ей превосходной усадьбе. Сейчас маркизы уже нет, а тогда она послужила прототипом той, что описана в «Саге о Форсайтах». Счастливая пора!
А вот эта фотография сделана в 1913-м в Буэнос-Айресе, во время нашего турне по Южной Америке, сразу после бракосочетания Нижинского. Я уселась на скамейку, только закончив выступление в спектакле, немножко смущенная, в сценическом платье из «Карнавала», придуманном Бакстом (белоснежное, с гирляндами оборок, круглых как вишни; декольте по моему желанию сделано пошире – оно обнажает плечи). Вокруг стоят четверо мужчин: два знаменитых аргентинских писателя – Альберто и Оливерио Хирондо, поэт и революционер Эвар Мендез. Василий – второй слева, в объектив он не смотрит. Накануне мы с ним поссорились: слишком много мужчин увивалось за мной, и среди них – Адольф Больм, мой партнер.
Следующая фотография почти жжет мне пальцы. На обороте я из трусости надписала «1912», но на самом деле, и сегодня я могу признаться в этом, снята она в 1914-м. Мы с Василием возвращаемся из турне. Нас приехали встречать прямо к поезду – и вот мы готовимся сесть в фиакр, который довезет нас домой. Василий, неподражаемо шикарный в пальто с каракулевым воротником и в такой же шапке, возвышается над толпой – такого он высокого роста. На лице нет улыбки. Я – бледная, расстроенная. Я люблю Василия, но влюблена в другого. Я только что познакомилась с Генри. Любить, влюбиться – два глагола, которые я научилась различать. Уже ходят разные сплетни. Достигли ли они его ушей?
Василий, старше меня на пять лет, был внебрачным сыном государственного советника, высокопоставленной персоны в русской знати. И о моем муже говорили неправду – нет, он не был простым банковским служащим. Когда я с ним познакомилась, он занимал должность председателя правления банка «Волга-Кама» и был кем угодно, только не нудным типом.
Вот как произошло наше знакомство.
Как-то раз они с другом просматривали репертуар Мариинского театра, и, случайно увидев мою фотографию и привлеченный моей внешностью, Василий сказал почти в рифму: «Карсавина – красавица».
– А хочешь посмотреть, как она танцует? – спросил его друг. – Тогда – нынче же вечером в Мариинский. Она там будет в «Пробуждении Флоры».
Василий прекрасно разбирался в музыке и столь же превосходно играл на скрипке, однако балет не был ему близок. Ему понравилось мое выступление, и он пожелал увидеть меня и в других ролях. Так он и стал похаживать в Мариинский – сперва в обществе того самого друга, а потом и один. Каждый раз он дожидался меня у выхода, и мы перебрасывались парой слов. Его высокий рост, аристократическая манера держаться, проникновенный низкий голос, точность его суждений о только что виденном балете – все меня в нем обольщало. Он видел меня еще и в «Дочери фараона», «Жавотте», «Фиаметте»… Одна только мысль, пусть даже беглая, что после спектакля я вновь увижу его, удесятеряла мои силы, и я танцевала все лучше и лучше.