Вы, Тамара Платоновна, конечно, слышали о ГУЛАГе – Главном управлении лагерей. Его назначение – изолировать тех, кого власти сочли опасными, их называли «зэками». Сталин то и дело издавал законы, по сути превращавшие в преступников поголовно каждого гражданина Страны Советов, включая женщин и детей. Нужда в рабочих руках для возведения „Сталинки“ и других объектов подпитывала репрессии, а репрессии поставляли стройкам рабочую силу. На этом держался порочный круг ГУЛАГа.
Сталин умер в 1953 году, но Абезьский лагерь просуществовал до 1959-го. Там было четыре отделения мужских и два – женских. Женщинам в лагерях было тяжелее всего. Они были в подчинении у мужчин, то есть рабынями рабов. Но мужчины были строжайше отделены от женщин… Простите, что задерживаюсь на таких подробностях, Тамара Платоновна… Они едва видели друг друга издали, и все-таки природа брала свое – в лагере то и дело возникали „романы“. По лагерю передавали обрывки бумаги – на них писали любовные записки. А сколько никчемушних беременностей… и открывавшихся под стаявшим по весне льдом крошечных скелетиков. В это трудно поверить, но как-то раз весь лагерь едва не перерыли из-за случайно обнаруженных у кого-то любовных записок.
Льва Платоновича поместили в четвертое отделение, очень многолюдное. Большинство зэков вкалывали на приисках, но вам следует знать, что Лев Платонович пользовался определенной благосклонностью режима. Из-за туберкулеза и еще потому, что он был интеллектуалом, его назначили в команду, которая занималась обеспечением лагеря. Я тоже работал в службе снабжения. Однако здоровье вашего брата очень быстро ухудшилось, и не прошло и пяти месяцев, как его перевели в другое отделение – оно называлось больничным.
Ритуал для всех прибывавших в Абезь был всегда одинаков. Едва сойдя с поезда, даже если у вас с собой не было ничего, кроме надетой на вас одежды, вас бесцеремонно обыскивали. Потом подавали „кормежку для новобранцев“. Под безоблачными небесами, типичными для этого холодного и сухого климата, прямо посреди поля расставлялись столы с длинными узкими лавками. Все грязное и шаткое. Пища с самого утра – протухшая солонина из трески, вся в пыли, поскольку северный холодный ветер дует не переставая. Невозможно ничего проглотить. В другие дни давали тепловатый суп, разбавленный водой, мы между собою называли его баландой.
Лагерь состоял из десятков абсолютно одинаковых кирпичных бараков. Бывало, что четверо или пятеро зэков грузили мешки с песком или углем весом в триста килограммов. Они были все грязные, в лохмотьях. Можно было помыться в Воркуте, но зимой вода в реке замерзала. Умывались наскоро снегом: обтерлись – и все на этом.
Зэки работали по двенадцать часов в сутки без перерыва, в том числе по воскресеньям. Только в день празднования революции давали продых. Требовался час, чтоб дойти до шахты, и час – вернуться обратно. Живя в таком ритме, быстро становишься механической куклой. Летом лопнуть впору от жары, но все равно приходилось побольше на себя надевать, иначе всю кожу искусают комары, которые гнездятся на болотах. Зимой температура опускалась до пятидесяти. Вы, должно быть, думаете, что уж при таких температурах хотя бы насекомые не станут донимать. Не тут-то было! Гнус – это такой вид полярных комаров, которые гудят как самолет. Они умудряются выживать в бараках, лезут в уши, в рот, в глаза… А пурга, Тамара Платоновна, – нет ничего хуже пурги. В пургу вся природа становится единой движущейся массой, она, как животное, посвистывает, шевелится, и кажется – вот-вот сожрет вас. Напрасно думают, что полярный холод безмолвен. Льды там завывают. Почва под ногами так тверда, что об нее разбиваются лопаты и мотыги. Зэки умирали десятками, сотнями. И пурга сразу же заносила их трупы.
Говоря о ГУЛАГе, перво-наперво называют цифры. Они не укладываются ни в какой человеческий разум – за двадцать пять лет миллионы советских людей прошли через это – чудовищные условия, экстремальные температуры, неслыханные показатели смертности… Да, но были еще и величины бесконечно малые, бесконечно простые: упавшая на землю крошка хлеба, от которой не оторвать глаз, и она становится вашим наваждением.
Если от бараков спуститься к оврагам, можно было увидеть желтую корку льда. Это – замерзшая моча. Людям приходилось бегать туда в одних кальсонах и быстро мочиться – иначе их могли счесть за беглецов и тогда стреляли поверх голов. А бадья стояла внутри барака, у самого выхода. Горе тому, кто спал там, среди экскрементов и зловонных испарений, – но если углубиться в барак, там было еще хуже. Проветривания никакого. Кругом зловоние, им пропитан весь воздух. Зэки держали все пожитки над нарами, крепя их к свешивавшимся с потолка деревянным кругам, а робы, за нехваткой места, так и засовывали под соломенные тюфяки сырыми, и на следующее утро надевали влажными. Ничего не высыхало. Повсюду удушливая вонь. В спальном помещении всюду пар, он оседал на стенах и стекал каплями.
Работали без остановки. На все остальное времени почти не оставалось, но ропот и стукачество – куда же без них. Скажу вам, что всегда было и то, и другое. Та самая солидарность, о которой столько говорят, – как мало я ее повидал! Чтобы пережить такое, надо следовать правилу: „Ничему не верь, ничего не бойся, ни у кого не проси“.
Любопытнее всего, что выпутаться и даже выжить лучше всего удавалось вовсе не крепким здоровякам, а скорее ученым, поэтам, тем, кто бежал от материального мира с помощью интеллекта. Спасало, например, просто задержать взгляд секунд на пять на „маленьком клочке пожелтевшей стены“, чтобы полюбоваться, – и это рикошетом возвращало к Прусту, к Прекрасной эпохе, к литературе… Дух сильнее плоти. Лучший тому пример – Лев Платонович. Я много размышлял об этом феномене. И как-нибудь, если Господь сохранит мне жизнь, я напишу об этом книгу…
Абезьскую зону не очень-то проверяли. Не было общих правил, не так уж много насилия, и был высокий интеллектуальный уровень. Ваш брат встретил там историка искусства Пунина, последнего друга Анны Ахматовой. Я как будто до сих пор слышу, как спорят Пунин и Карсавин, и первый упрекает второго, что он придает философии характер „слишком уж эстетический“, – а перед каждым из них котелок с баландой! Да, таков он был – ГУЛАГ, интеллигенция и там не переставала быть интеллигенцией.
Еще были там братья Старостины, чемпионы-футболисты, вдруг впавшие в немилость, и Виктор Луи, ныне один из самых известных агентов КГБ, и киноактер Леонид Оболенский – с ним я был знаком еще в ту пору, когда работал переводчиком. Он был другом Эйзенштейна и ассистентом фон Штернберга на «Голубом ангеле». Я был на съемках и видел Марлен Дитрих… но это уведет нас далеко от ГУЛАГа…[61][62]
Лев Платонович принимал и гостей, молодых интеллектуалов, которые восхищались им. Он уставал, особенно под конец, но всегда был готов поспорить и что-нибудь посоветовать. Ничего не ел и с каждым днем становился все худосочнее, я бы сказал… бесплотней. Пречистый образ Духа! Мне казалось, я вижу в нем воплощение того Христа, каким он сам был так одержим. И на предсмертном одре он читал лекции. Сложит коленки, положит поверх деревянную планку – вот ему и письменный стол. Карандаш он точил осколком стекла, разрезал листы бумаги пополам и писал сразу начисто, без помарок своим тонким почерком. Мог пользоваться как современной орфографией, так и прежней, существовавшей до реформы 1918 года.
Он писал афоризмы, поэмы. Мог с рекордной быстротой сочинить „венок сонетов“ – то есть пятнадцать сонетов, варьирующих одну и ту же тему. У него было право посылать по два письма в год, не больше. Излишне и говорить, как они были длинны, глубоки, подробны, исполнены назиданий и мудрости. Особенно тщательно отделывал он главное произведение: „Поэму смерти“.
Лев Платонович называл свое состояние „скорбным бесчувствием“, но я, напротив, полагаю, что бездеятельность плоти стимулировала его мозг. „Раз уж в лагере нечего почитать, – однажды признался он мне, – я сосредоточусь на самом себе“. Он выражался просто, на его губах всегда играла полуулыбка. Глубокий и пламенный взгляд покорял всякого, кто приближался к нему.
Одним из его ревностных учеников был некий Анатолий Ванеев, преподаватель физики из Ленинграда, также сосланный в Абезьский лагерь. Ванеев имел право только раз в неделю приходить к Льву Платоновичу, но переписал все его лагерные произведения, записал на бумагу все его размышления. Конечно, он мог бы лучше меня поведать вам о последних днях жизни вашего брата.[63]
Лев Платонович умер 20 июля 1952 года от туберкулеза… Он не мучился. Можно сказать, что ушел во сне. Умер он раньше Сталина, и это к лучшему, ибо с 1953-го в лагерях воцарилась полнейшая анархия. Все шло к хаосу. Это был очень тяжелый период, ибо в зону пришли странные типы, сволочные и горлопанистые, до того от таких защищенную. Приказов сверху больше не отдавали, и взбунтовавшиеся группы принялись истреблять друг друга. Особенно опасными были кавказцы. Возникали межнациональные распри, поножовщина, отрезали друг другу головы. Кому объявляли бойкот – снисхождения не жди. Надо было вступить в какую-то банду, чтобы за тебя кто-нибудь заступился. После XX съезда КПСС люди думают, что ГУЛАГ – это невинные безобидные жертвы, над которыми издевались злобные палачи-надзиратели, но в реальности все не так просто. ГУЛАГ, особенно под конец своего существования, был полон разных группировок, вооруженных банд без всяких понятий и законов. Надзиратели-садисты, заключенные-садисты… Естественно, это отражалось на производительности труда, и власти собирались отменить смертную казнь, чтобы эксплуатировать зэков до их естественной смерти. Это не предотвратило краха. Так и не достроенная „Сталинка“ превратилась в „дорогу смерти“. Когда Сталин умер, успели проложить восемьсот километров путей, из которых четыреста можно было использовать, но оставалось проложить еще сотни и сотни.
Если б вы могли видеть тогдашний стиль управления, потерю здравого смысла, разбазаривание! Поезда уже не ходили, на рельсах стояли сотни локомотивов, тысячи вагонеток. Не надо бы мне такого говорить – но я понял, что у капитализма нет монополии на разграбление всего и вся. По всей „Сталинке“ уничтожали тонны оборудования, которое создавалось годами. Перевезти их обошлось бы слишком дорого. Две тысячи тягловых лошадей, которых использовали для транспортировки, были убиты прямо сразу. Представьте только, Тамара Платоновна, – две тысячи лошадей, расстрелянных из пулеметов, там и брошенных, их трупы были свалены в кучу. Многих сожрали, а остальные… Но что я вам рассказываю? Человеческие создания умирали тысячами, а я тут плачу, жалея о животных.
Простите, Тамара Платоновна, я совсем сбился. А ведь приехал рассказать о вашем брате. Знаете, что он сказал мне перед самой кончиной? Что силой молитвы он добился, чтобы его самый заветный обет был исполнен: окончить дни свои в Абезьском лагере. Он хотел пострадать и умереть в нищете, как Христос. И, как Христос, он сам сделал такой выбор. Между нами – поговаривали, что свою „Апологию мученичеству“ он написал, чтобы опять завоевать ту женщину, Хелену, которую так любил. Я-то думаю, что речь скорее (хотя я плохой судья) о литературном предлоге для подступа к другим темам, нежели религия или смерть, к темам более позитивным, таким как любовь. Ибо не следует думать, Тамара Платоновна, будто „Поэма смерти“ – книга мрака и тоски. Наоборот – там много юмора, даже бурлеска, и очень вольных суждений… да что там, просто шутовства. Душа вашего брата была полна парадоксов!
Он почил в мире. Поскольку православного священника не было, святое причастие он принял из рук священника католического. По-моему, это символично. Лев одинаково хорошо знал как восточное, так и западное христианство, и одинаково почитал их. Анатолий Ванеев рассказал мне, что сочинил эпитафию своему другу и учителю. Он вставил ее в стеклянный флакон и вложил в руку вашего брата. И еще он возложил на его тело… простите за эту висельную деталь, Тамара Платоновна, – возложил ампутированную ногу другого болящего: это был знак, в надежде облегчить опознание тела, если его когда-нибудь обнаружат.