— Благородья, брат, вывелись! — ответно улыбаясь, произнес командир. — Благородий ты брось. Здесь не царская армия, а Красная. Здесь товарищи!
— Седьмой эшелон, по вагонам! — грянуло вдоль состава.
Покрывая вой и суету толпы, густо ударил колокол. Взревела глотка гудка.
— Отправляемся! — через гам перрона выкрикнул командир. — Устраивайтесь, товарищи… Да! — словно вспомнив что-то, снова повернулся он к вотяку. — Тебе куда, — говоришь, за Ижевск?
— За Ижевскова, за Ижевскова, Глазовска уезды! — часто кивая, заторопился Василь.
— Не попадешь! — отчеканил командир. — В Ижевске восстание. Белая гвардия… Царя хотят: генералы, купцы, попы, — пояснил он, точно боясь, что удмурт не поймет. — Вышибать их едем, чуешь? Сойти бы тебе, товарищ: опосля лучше доедешь, а? — и нерешительно он заглянул в глаза Василя.
Тот нахмурился. По низкому бугристому лбу пробежали морщины и мысли.
— Царь-лэн, купцы-лэн, генерал-лэн, — медленно, раздумчиво произнес он, и командир понял, что эти слова не безразличны для удмурта. — Ижевска генерал-лэн… — повторил между тем Василь, — вотский бедный мужик, русский бедный мужик бьют? Да?
— Ну, бьют! — не понимая, ответил командир.
— Били и бьют… — прищурясь, еще медленнее промолвил вотяк. Потом вдруг вытянулся и, сгоняя с лица морщины, почти лукаво заглянул в зрачки краскома ясными открытыми глазами.
— Винта даешь, и ладна! — просто оказал он. — Твой вышибать и мой вышибать!
Вагон шатался. Разоренная, голодная Казань девятнадцатого года убегала назад.
Колеса эшелона, грузно грохоча, подминали под себя рельсы раз’ездов.
В горячем сумраке теплушки сияла раскаленная пасть железки и огненные жуки тлеющих папирос.
Василь лежал на нарах, лицом к стене, и теплая грудь спящего соседа матерински прижималась к его костлявой спине. В этом прикосновении было что-то отвычно-родное. На губах вотяка, как и там, в Казани, застыла растерянная, чуть умиленная улыбка.
Впервые за месяц бесконечного пути бесчисленных эшелонов из Двинска в Казань по его усталому, из’еденном у вшами телу разливалась тяжелая, нежащая волна горячей сытости. На губах еще теплилась вкусная горечь давно не пробованной, а сейчас вдосталь насосанной махорки. Но слаще сытости, слаще табаку, слаще горячей братской спины рядом были мысли о них. Его пустили в вагон, как равного, как человека. Сказали: «Товарищ»! Товарищ! И не важно, что накормили и дали курить, а важно, что хлеб, селедку и махорку для него отделили от себя. А у самих было немного. Но главное, сказали: «Товарищ», а не «вотская мышь».
Вотская мышь! Эти два слова преследовали Василя почти с рождения. Он родился и вырос, как трусливый мышонок, в сырой норе. Тощие поля, черная стена уральской лохматой тайги на горизонте. Село удмуртское. В нем только трое русских, — урядник, учитель и батюшка-поп. С ними всегда заодно, однако чем-то неуловимо чужой (деньгами, что ли?) — купец Саша Курелейн. Четыре царя — остальные рабы. Василь помнит. Весенний праздник Буна-лэн. Ночь душистая и светлая. За околицей ребята устроили «колесо»[19]).
Дети урядника и учителя — дерзкоглазые упитанные пареньки — налетели, били кулаками его, робкого Василя и его товарищей. Гнали, крича:
— Вотские мыши! Вон с колеса!
Был неурожай. Купец за долги взял корову. У лошади вздулся живот. Она лежала, хрипло дыша, заводя вверх налитые кровью белки. Отец плакал.