Книги

Время учеников, XXI век. Важнейшее из искусств

22
18
20
22
24
26
28
30

– Эх, инспектор. Вы, я вижу, совсем потеряли голову.

Я был немного рассержен, как всегда, когда этот унылый шалун подкрадывался и, гаркнув что-нибудь, ржал мне в лицо, как полковая лошадь. Я хотел было напомнить ему, что я вовсе не инспектор и таковым никогда не был, да и не собираюсь. И что фамилия моя не Глебски. Но вовремя осекся, увидев приближающегося Меба. Пару недель назад великому Мебу Кревски неожиданно пришло в голову, что вся история будет выглядеть значительно бодрее и достовернее, если мы, его покорные рабы, максимально отождествимся с нашими персонажами. И с этой целью мы вот уже который день называли друг друга господами Глебски, Симонэ, Андварафорсом и, с переменным успехом, дю Барнстокром, поскольку сам Казик с большим трудом справлялся с фамилией своего персонажа. Для меня же камнем преткновения оставалась Моник. Я совершенно не мог перестроиться и называть ее Брюн и «дитя мое», что у Казика выходило естественно и проникновенно, у Андварафорса обольстительно, а у Симонэ просто пошло. Для меня она оставалась Моник, женщиной, которую я боготворил. Которой бредил, как школьник, и каждый раз просыпался за секунду до того, как развязные сны нарушат хрупкую границу этого целомудренного поклонения. Для меня она была Моник. Моник Брен. Разговоров о ней я настойчиво избегал, а моя недостижимая звезда, занятая романом с Олафом, худосочным инструктором по имени Ежи и одним из осветителей, редко разговаривала со мной в свободное от съемок время, поэтому моя неспособность точно исполнять новую прихоть Меба не слишком бросалась в глаза.

Я уже порядком устал от всех этих фанаберии Кревски, штук Симонэ и этого паршивого фильма. Но стоило мне подумать о неустойке, которую я едва ли выплатил бы и за десять лет ежедневных восьмичасовых ужимок в рекламных роликах, а уж тем паче вспомнить о ребятах загадочного Господина «Уважаемого», пару раз прибывавших на съемки для усмирения непокорных, как шалун Симонэ уже совершенно не казался достойным даже самой крошечной презрительной тирады. Я решил не напоминать игривому физику своей настоящей фамилии, тем более что звали меня, по счастью, Петером.

– Слушай, Петер, – словно прочитав мои мысли, доверительно наклонился к моему уху Симонэ. – Хотите дам дельный совет насчет нашей знойной красавицы? В амурных делах я советчик не хуже Джакомо Казановы.

Установившийся у меня в душе покой оказался на удивление недолговечен. Я уже готов был сорваться и наговорить Симонэ непростительных дерзостей, но меня спас милостивый случай в лице дивной госпожи Мозес.

– Симон, – нежно прозвенела она, распахнув окно своей комнаты, – вы не видели господина Андварафорса? Ах, господин инспектор! Добрый день!

Ольга была прелестна в отливающем серебром платье, с просто, без изысков забранными на затылке сияющими, как лунный свет, волосами. Гнев мой мгновенно улегся, и я приветливо помахал ей в ответ, мысленно сетуя на свою излишнюю отходчивость. Симонэ, отчаянно жестикулируя, принялся предлагать госпоже Мозес возможные варианты местопребывания Олафа Андварафорса. Из отеля выскочила маленькая Кайса и, хихикнув в рукав, понесла во второе здание пачку белоснежных пододеяльников. Была она в пестром платье в обтяжку, которое топорщилось на ней спереди и сзади, в крошечном кружевном фартуке, руки у нее были голые, сдобные, и голую сдобную шею охватывало ожерелье из крупных деревянных бусин. Я проводил ее взглядом до самых дверей второго корпуса.

Вдалеке копошилась на снегу, у самого подножия сиреневых гор, вторая съемочная группа, бившаяся по требованию Меба над эпизодом странствия Луарвика от поврежденной станции к отелю. В поисках подходящего вида бедняги исползали уже добрую половину окружавших Бутылочное Горло скал. Изредка они даже принимались строить подобие входа на инопланетную станцию: что-то копали, долбили, окутанные облаком снежной пыли, но, видимо, судьба не была к ним благосклонна, и уже на следующий день они ползли дальше по заснеженным камням. Мимо них пару раз с воплями и счастливым гиканьем пронеслась на Буцефале Моник.

На крыше отеля, с бутылкой в руке, нахохлившись, сидел Хинкус. В неровной тени здания под большим белым зонтиком полулежал долговязый дю Барнстокр и медленно, держа в одной руке пластиковую чашку, пил кофе. В пальцах другой руки у него перебегала, поблескивая, большая, старинная по виду серебряная монета.

Надо мной зазвенел хрустальный смех госпожи Мозес, которому ответил страшный рыдающий гогот Симонэ.

– Отдыхаете, инспектор? – спросила, перевесившись через подоконник, как всегда растрепанная и взбудораженная, Мила. – Андварафорс где, не знаете?

– Отдыхаю, – ответил я. – Не знаю!

– Лады! – отозвалась Мила уже изнутри здания, где беспрерывно, как футбольный комментатор, орал Меб.

Отдыхаю. Только произнеся это слово, я почувствовал, насколько устал за последние дни. Устал строить из себя настоящего актера, равнодушного, взрослого, стареющего офицера полиции, казенного, высокоморального, до скрипучести законопослушного человечка со светлыми пуговицами, внимательного мужа и примерного отца, хлебосольного товарища и приветливого родственника. Устал носить паршиво скроенные пиджаки и очки, через которые невозможно разглядеть собственного носа, называть людей совершенно не принадлежащими им именами.

И в какой-то момент из этой усталости родилось совершенно новое, невиданное, неведомое чувство свободы. Этой удивительной свободы, которая жаждет и требует действия, движения, полета.

Я взбежал наверх, переоделся и уже через пятнадцать минут летел. Снег поскрипывал под ногами, словно крахмальные простыни Кайсы, и я почувствовал, что свободен. От Меба, от контракта, от себя, любого себя, настоящего и ненастоящего. От всех, совершенно всех ненастоящих себя, накопившихся за годы рутинной работы, пошленьких сериалов и рекламных роликов. Я летел, летел. Все-таки как иногда бывает жаль, что я так плохо хожу на лыжах. Об мои ноги споткнулись горделивые порывы полутора десятков инструкторов, и я все еще не умею ходить на лыжах. А ведь, пожалуй, умей я, летел бы сейчас не по этой белой, сверкающей чистотой снежной поверхности, а прокладывал бы двойной гладкий след по рыхлой невесомой равнине громоздящихся у горизонта облаков.

И все-таки как это удивительно прекрасно – бежать на лыжах. Когда не думаешь о камере, о том, эстетично ли ты выглядишь, как падает свет, насколько правильная и ровная тянется за тобой лыжня. Бежишь так, как хочется твоему измученному, скованному, спеленутому рутиной телу, неправильно ставя ноги, некрасиво размахивая руками, падая и снова поднимаясь, чтобы лететь.

Я повернул в сторону от копошившейся в снегу второй группы и бросился на восток, через равнину. Вдаль, вдаль, к горизонту. Чувствуя во всем теле приятную дрожь возбуждения и восторга. Позади оставались отель, беготня, крики, кнопки на телефоне Мебиуса Кревски и он сам…

Я был один. Благословенное небо, Всеблагий Господи, наконец-то я был один! Я знаю, нехорошо так говорить и даже думать, но до чего же в наше время сложно устроиться таким образом, чтобы хоть на неделю, хоть на сутки, хоть на несколько часов остаться в одиночестве! Нет, я люблю свою работу, у меня нет никаких злых чувств к коллегам-актерам и ребятам из съемочной группы, и большинство из них вполне тактичные и приятные в общении люди. Но когда изо дня в день, из часа в час они непрерывно толкутся возле меня, сменяя друг друга, и нет никакой, ни малейшей возможности прекратить эту толчею, отделить себя от всех, запереться, отключиться…

Я был один. Дивное, потрясающее до основ все здание личности чувство. Я был один…