С трудом разобрав в словесном потоке собственное имя, я насторожился и, как только в дверях показалась всклокоченная шевелюра Меба, не разбираясь, юркнул в ближайшую дверь. Это оказался номер-музей.
Шторы были приспущены, на кровати, как и полагалось, лежал альпеншток. Пахло свежим табачным дымом. На спинке кресла посредине комнаты висела брезентовая куртка, на полу, рядом с креслом, валялась газета. Прислонившись спиной к куртке, принадлежавшей, предположительно, тому самому Погибшему Альпинисту, сидел маленький скрюченный старичонка лет восьмидесяти, а рядом с газетой, на полу, в облаке сизого дыма, возлежал Лель.
Правильнее было сказать – Лель номер пять. Предыдущих четырех вместе с дрессировщиками Мебиус уволил в течение первой недели съемок, а этот пока держался. Это был мировой пес, потрясающе умное и могучее животное ростом с теленка.
Дрессировщик безмолвствовал. Взгляд его был устремлен на стол. На столе ничего особенного не было, только большая бронзовая пепельница, в которой лежала трубка с прямым мундштуком. Кажется, «данхилл». Из трубки поднимался дымок.
Я хотел было обратиться к нему, но никак не мог придумать как. Потому что все шесть недель съемок дрессировщик находился в состоянии перманентного алкогольного опьянения, говорил мало, путано, так что понимал его только Лель, и поэтому имени старика никто не знал. Он сам разрешил неловкую ситуацию, пробормотав:
– Шумит? Шумит, – печально ответил он самому себе и, взяв из пепельницы трубку, затянулся медленно и со смаком.
Под столом засопел и заворочался Лель, и я заметил в углу собачьего рта короткую дымящуюся папиросу.
– А что это он у вас, курит?! – удивленно спросил я.
– Курит, – досадливо отмахнулся дрессировщик, – курит всякую дрянь. Третий год бьюсь, а никак не выходит у него трубку курить. Смолит вот папиросы, бычков в номере набросает. Тьфу!
Лель тихо зарычал, папироска в его зубах сверкнула красным огоньком и пыхнула.
– Так вот кто везде курит и окурки бросает. – Я погрозил Лелю пальцем. – Может, и мокрые следы тоже вы оставляете?
– Не-е, – покачал головой сенбернарий укротитель. – Из нас с Лелем, может, уже и сыплется песочек, да, слава богу, водичка пока еще не льется… Не с чего нам мокрым следить…
– Я у вас тут пересижу? – смутившись, пробормотал я.
– Сидите, – проскрипел старик. – Я вот тоже не пошел… Уволил он меня. – Дрессировщик хмыкнул и засопел. – Собаку оставлю, говорит, а тебя, старый хрыч, уволю. Что вы за дрессировщик, говорит! Вы не дрессировщик, коли не можете объяснить собаке такую… художественную задачу! Художественную задачу, хм… – Старичок снова ухмыльнулся и крякнул. – А я ему и говорю, что не станет он, – дрессировщик ткнул пальцем в сторону Леля, – на даму лапу поднимать. На этого… Андав… Андварафорса так хоть три дубля зараз помочится, а на женщину – ни-ни. Такая уж у него тонкая душевная организация. А он мне: «Если завтра ваша псина не станет мочиться на ейную ногу, переодевайтесь в костюм сенбернара и делайте это сами!…» Художественная задача, хм…
Лель тряхнул головой и снова пыхнул папироской.
– Вот вы бы стали такой барышне, как наша госпожа Мозес, на ногу писать? – внезапно обратился ко мне старик.
– Нет, – ошарашенный внезапным вопросом, отозвался я.
– Вот и он не может, – сокрушенно поцокал языком дрессировщик. – А он все уволю да уволю…
– Уволит. И вас, и вас, Глебски. – В дверях появилась встрепанная и испуганная Мила. Она в одно мгновение пересекла комнату и принялась судорожно трясти меня за руку. – Скорее, господин Глебски, – задыхаясь от быстрого бега, пробормотала она. – Срочно! Кревски уже близок к каннибализму. И если вы сейчас же не присоединитесь к остальным, я стану его первой жертвой. А мне этого, поверьте, ужасно не хочется!
– А что так?