Книги

Воспоминания. Письма

22
18
20
22
24
26
28
30

Теперь о посылке. Не удивляйся, что в ней так много глупого и лишнего. Без больших денег, при введенных на все карточках очень трудно доставить ту степень радости или приятного, как хотел бы. Да и вот, например, конфеты: Ел<ена> Петровна достала мне 1/2 кило (для них было место в средней кастрюле судка с чаем), когда я все собственноручно сдал и зашил. Если ты бросила курить, подари табак кому-нибудь другому. Если Стасику лень перечитывать Диккенса, пусть сделает то же самое с присланными книгами. Но я три дня жил приготовлением этих подарков, итак, не смейтесь над моим подбором. За одною из брючных пар ездил сам на Курский в 9 часов утра, Гаррика не было, он много по знакомым на дачи ездит, Мил<ица> Серг<еевна> сказала, что нет и малы размером, я сказал пусть дает короткие. Подарки Ленечке помогала доставать Маруся, тебе и Стасику – Петровна. Я хотел послать тебе рубашек, она рассудила, что лучше и выгоднее будет бельевого материала для них (8 метров). Розовое варенье тебе, табак. Сладости всем вам, хотел 3 плитки шоколаду, не хватило денег. Стасе: ботинки, носки, книжки. Лене шапку зимнюю, зимнее пальто, чулки, рейтузы и рукавицы. Я пишу по памяти и, м<ожет> б<ыть>, что-нибудь забыл. Да, калоши и валенки ему, вот почему такие большие. Кажется, Маруся собирается достать и дослать с Лар<исой> Ив<ановной> ему байки на теплое белье.

10. IX.41 утром

Вчера ночью Федин сказал мне, будто с собой покончила Марина[264]. Я не хочу верить этому. Она где-то поблизости от вас, в Чистополе или Елабуге. Узнай, пожалуйста, и напиши мне (телеграммы идут дольше писем). Если это правда, то какой же это ужас! Позаботься тогда о ее мальчике[265], узнай, где он и что с ним. Какая вина на мне, если это так! Вот и говори после этого о «посторонних» заботах! Это никогда не простится мне. Последний год я перестал интересоваться ей. Она была на очень высоком счету в интел<лигентном> обществе и среди понимающих, входила в моду, в ней принимали участие мои личные друзья, Гаррик, Асмусы, Коля Вильям, наконец, Асеев. Так как стало очень лестно числиться ее лучшим другом, и по мног<им> друг<им> причинам, я отошел от нее и не навязывался ей, а в последний год как бы и совсем забыл. И вот тебе! Как это страшно. Я всегда в глубине души знал, что живу тобой и детьми, а заботу обо всех людях на свете, долг каждого, кто не животное, должен символизировать в лице Жени, Нины и Марины. Ах, зачем я от этого отступил!

Кончаю карандашом у Афиногеновых[266], пока они завтракают, п<отому> что поеду в город с ними. Они тебе от души кланяются. Я забыл написать тебе главное. Как счастливы наши дети, что у них такая мать, как ты. Слава о тебе докатывается до меня отовсюду, тобой не нахвалятся в письмах сюда дети и взрослые, про твою работу рассказывают приезжие. Ты молодчина, и я горжусь тобой. Будь же справедлива и ты; я не растерялся и со всем справлюсь несмотря на то, что взятый большинством и считающийся обязательным тон в нашей печати еще дальше от меня и отвратительнее мне, чем до войны, несмотря на дикое сопротивленье неисчислимых пошляков и бездарностей в редакциях, секретариатах и выше.

Да, последняя новость – лишился всех своих постов твой друг и любимец Фадеев, хотя мне-то его по-человечески и дружески очень жаль. Он приехал с фронта, запил и пропал на 16 дней. Я думаю, такие вещи не случайны, и ему самому, наверное, захотелось расстаться с обузами и фальшивым положеньем своих последних лет. Я не знаю, кто будет вместо него по Союзу, но в Информбюро (нечто вроде центральной цензуры и инстанции, которая распределяет печатный матерьял для Союза и заграницы) вместо него будет Афиногенов. Нас (меня, Костю, Всеволода Иванова и кое-кого еще) привлекут к более тесному сотрудничеству.

В Москве сейчас совершенно спокойно, несравнимо с тем, что месяц назад. Без конца тебя, тютя моя, Леню и Стасика целую.

Твой Б.

Это письмо отправлено не по почте. Оттого такой конверт.

Если зашивку испортили чернилами, я не виноват. Я просил не пачкать вещей банальными надписями и пока был, следил, чтобы их не делали. Но не знаю, что было после.

12. IX.41

Муж Веры Васильевны не поедет в Чистополь. Накануне отъезда его призвали. Он теперь мобилизован и уже, наверное, в казарме. К 400 руб., которые я хотел с ним послать, прибавлю 600 и эту тысячу передаю Ларисе Ивановне, это все наши с тобой, не Гарриковы.

Точного адреса Адика еще нет, но в Свердловске Бендицкий[267] получил от него телеграмму о благополучном прибытии в Нижний Уфалей (это между Свердловском и Челябинском). Адик телеграфировал не сюда в Москву, а Бендицкому в Свердловск, потому что предполагал, что Гаррик с семьею в пути туда по приглашению Свердловской консерватории. Но Гаррик все тут еще. У меня было очень тяжелое настроение вчера, пустая, бессодержательная газета, усталость от города. Была ужасающая погода, двухсуточный осенний ливень с ветром. Ночью дождь и завыванье бури не давали мне спать. Наверное, очень плохо с Ленинградом, Киевом и Одессой. Уже несколько дней тому назад говорили о поголовном переселении всей республики немцев Поволжья от мала до велика (до 1 милл. человек) в Среднюю Азию или за Алтай. И вдруг это коснулось московских немцев, вплоть до Риты Вильям, например. Именно в эту страшную дождливую ночь узнали об этом в Переделкине Кайзеры и Эльснеры (живущие у Павленки), чистые, честные, работящие люди. Они завтра должны выселиться в Казахстан, за Ташкент. Всю ночь это меня давило. Сколько горя и зла кругом, какими горами копится человеческое разоренье, сколько счетов, друг друга перекрывающих, прячет за пазуху человеческое злопамятство, сколько десятилетий должно будет уйти в будущем на их обоюдостороннее погашенье.

И потом усиливающаяся безысходность несносной душевной несвободы. Делаешь что-то настоящее, вкладываешь в это свою мысль, индивидуальность, ответственность и душу. На рукописи ставят отметки, ее испещряют вопросительными знаками, таращат глаза. В лучшем случае, если с сотней ограничений примут малую часть сделанного, тебе заплатят по 5 р. за строчку. А я за два дня нахлопал несколько страниц посредственнейших переводов для Литературки[268], из второстепенных латышей и грузин, без всякого труда и боли, и мне вдруг дали по 10 р. за строчку за эту дребедень. Где ж тут последовательность, что ты скажешь! Или непониманье простейших мелочей, споры разных редакций с Фединым по поводу вещей, за которые надо кланяться в пояс и говорить спасибо, а не морщить лоб и требовать исправлений. Всю эту дождливую ночь я об этом думал. Как быть, к чему стремиться и чем жертвовать? Нельзя сказать, как я жажду победы России и как никаких других желаний не знаю. Но могу ли я желать победы тупоумию и долговечности пошлости и неправды? – И когда Таня Иванова[269] утром подала мне письмо от тебя, я заплакал раньше, чем вскрыл его, я боялся известия о какой-нибудь беде с тобой или с детьми, вслед за новостью о Цветаевой и настроеньями этой осенней ночи.

Дуся моя и Лялечка. Как нежно я ни пишу тебе, всего этого недостаточно, чтобы выразить тебе, какая ты прелесть и счастье! Прости меня, что я так хмуро начал серию этих писем: я тогда еще ничего не имел от тебя, кроме упреков. Прости за горечь в словах о несчастной Марине: если я чем-нибудь виноват перед ее памятью, это не касается тебя, ты чиста как ангел перед ней, у меня же к тебе нет ничего, кроме сознанья, что ты и я одно и то же и кроме невозможности отделить тебя от меня. Спасибо тебе за умное и бодрое письмо. Ты чудный друг и большой человек. Я распорядился, чтобы начали ремонтировать квартиру, и внес в домоуп<равление> денег для этой цели. На даче у меня все вещи и книги были вынесены в чулан (в твое газоубежище). Вчера впервые перенес энциклопедический словарь назад на книжную полку. У нас в Ельне (под Смоленском) был большой успех. Если он разовьется и мы перейдем в наступление против немцев, если произойдет общий перелом к лучшему и укрепится надолго, может быть, зимой или к весне вас можно будет перевезти в Москву. Но я с Леоновым и Фединым во всяком случае до начала зимы вас увидим. Крепко обнимаю тебя и детей. Если ты чего-ниб<удь> не поймешь в письме или чем-ниб<удь> будешь недовольна, знай и помни главное: что я люблю тебя как жизнь мою и хочу жить с тобой хорошо долго, долго.

Твой Б.

<Конец сентября 1941 г. >

Милая моя мамочка!

Я пишу тебе всегда такой вздор. Как я люблю тебя! Письма же у меня такие, потому что я страшно занят мелкими заработками и вечною беготней и разъездами между развалинами городской квартиры (окна до сих пор не вставлены) и дачей. Киса, друг мой, может быть, так и будет, как ты пишешь в последнем письме (переезд в Новосибирск), но все это надо медленно и умно подготовить; осторожно, солидно и издалека. То же самое и с моим приездом. Я все к этому только и веду. Но скольких сил и забот это все еще будет стоить! Держись, насколько возможно, за детдом и столовую, за как бы то ни было ни плохо, но чем-то снабженные коллективы, умница ты моя, ты сама все это чудесно понимаешь. Обнимаю тебя, целую тебя, обнимаю тебя. Мне кажется, я смею, не гневя бога, сказать тебе до свиданья, чего не мог и не представлял себе летом.

Положенье ужасное. Пал Киев. Все стоит перед каким-то скорым, неведомым и страшным концом. Но отчего нет страха в душе моей. Отчего все увлеченнее, все с большею верой смотрю я вперед. До свиданья, ангел мой, поцелуй детей, моя Лялечка, и мужайся, может быть, скоро, в конце октября, мы будем вместе. Прости, что среди посылок иногда такая ветошь, но что мне делать.

Золотая Киса моя, пиши мне почаще. Все последнее время я в разлуке с тобой, начиная с прошлой осени, мне тебя так недостает! А в своих письмах ты себя выражаешь так полно, что это напоминает твое присутствие.