А. И. Гуковского я потом видал очень часто. Годами он был немного старше меня, но бесконечно старше опытом и развитием. В глазах моего поколения он и его сверстники казались стариками, которые видали лучшие дни. Мы относились к ним с уважением, но их не понимали и за ними не шли. В грубой форме это сказалось, когда мы грозили уйти со Страстного бульвара. Это всегда ощущалось позднее. Нас уже разделяла какая-то пропасть. Говорю при этом только про идейную молодежь нашего времени, не «белоподкладочников». Лично я испытывал это с Гуковским. Я бывал у него очень часто: он меня просвещал политически, давал мне литературу, но держался от меня в стороне. Я никогда его не спрашивал, даже когда увидался с ним здесь в Париже, узнал ли он меня в числе тех, кто на Страстном бульваре заставил его замолчать. По той или другой причине тогда он мне или не верил, или меня щадил. Скоро он был арестован и посажен на три года в Шлиссельбургскую крепость[205]. Несмотря на мою близость с ним, я ни к чему не оказался примешан. Про его связь с активными революционерами и про его деятельность я не знал ничего.
Хочу добавить один штрих к фигуре А. Гуковского. Он стоил гораздо больше, чем его оценила судьба. Когда я был уже филологом и работал у проф[ессора] Виноградова, я получил письмо от Гуковского. Выпущенный из Шлиссельбургской крепости, где в припадке душевного расстройства он выбросился из окна и разбился, он жил где-то в провинции. В это время я был занят одним предприятием, в котором участвовал и Виноградов. Кружок студентов затеял издательство. Пользуясь отсутствием конвенции об авторском праве[206], мы задумали выпускать переводы политических и исторических классиков по грошовой цене. Все работали даром: переводы оплачивались пятью рублями за лист. Мы могли выпускать книги за четвертаки. Виноградов руководил этим делом. В числе намеченных переводов была книга Токвиля «L’Ancien regime»[207]. Но сколько ни представляли Виноградову образчиков перевода, он их браковал. Переводить Токвиля было трудно, и было стыдно выпустить
Участие в беспорядках сблизило меня со студенческой массой. Без них этого сближения могло и не быть. Для москвича поступление в университет не меняло всей жизни. Только провинциалы, приезжая в чужой город, держались друг друга, жили семьей старых и новых товарищей. Они создали кружки, землячества, общежития и другие суррогаты со своими традициями. Запрет коллективной жизни загонял студентов в подполье, которое оставалось для власти за «пределами досягаемости». Беспорядки сблизили меня с этой средой. Я ей многим обязан. Кончая гимназию, я казался подготовленным не хуже других. Но студенчество открыло мне области, о которых я не знал ничего. На одной вечеринке спросили меня: «Считаю ли я Лассаля практиком или теоретиком?» А я тогда еще
Я настолько тесно сблизился тогда со студенческой жизнью, что могу ставить вопрос: что представляло собой студенчество этих годов? Характерно, что этот вопрос мы
Мы раз затеяли даже разрешить его научным путем. Мы собрались разослать всем студентам вопросники: к какому каждый принадлежит мировоззрению, что, по его мнению, сейчас нужно делать, как он относится к различным популярным людям и т. д. «Анкетой», которыми сейчас журналы забавляют читателей, мы хотели определить физиономию поколения.
Это показывало, что у нас было неблагополучно. Люди смотрятся в зеркало, когда подозревают, что у них не все в порядке. И это мы ощущали. У нашего поколения не было идейных вождей. Не было
Увлечения 1860-х годов нам казались наивны. Мы не увлекались ни «материализмом», ни «атеизмом», ни «позитивизмом». Все это мы переросли — и уже не понимали, что Писарев мог быть властителем дум. Но у нас не было и противоположных верований. Мы на все глядели глазами скептиков. Помню людей, в которых была какая-то жажда во что-то «поверить» и которые предмета веры не находили. Так бывают женщины, которым страшно хочется полюбить, но которые этого не могут.
Всего нагляднее наш скептицизм обнаруживался в «политической» области. 26 ноября на Страстном бульваре нас оттолкнуло самое слово «политика»; в проекте вопросника никому не пришло в голову спросить о принадлежности к
Мы не принесли с собой
В старых революционерах мы готовы были видеть «героев»; возмущались, когда на них нападали. Но в успех их деятельности больше не верили. Попытки, впрочем исходящие, быть может, от «провокаторов», перевести нас в революционную веру соблазняли отдельных людей, но не создали заметного направления. Недавний поучительный опыт не был забыт.
Не удовлетворял и классический «либерализм». Мы понимали, что самодержавие наше несчастье. Но что надо было делать «конституционалистам» без конституции? Нам рассказывали о величии шестидесятых годов. Но тогда власть
Наши отцы ничего не «промотали», как мы в наше время. Они были побеждены грубою силою. Но
А тот, у кого билась жилка общественной деятельности, искал выхода ей в какой-нибудь
Это считалось необходимостью. Иначе нельзя. Необходимость уступок и компромиссов нас не смущала, точно так же, как в былое время революционеров не пугала опасность. Так поступали и старшие. Это было время, когда Н. М. Астырев пошел в «волостные писаря», зная, на что он идет[211]. Тот же Астырев в книге своей рассказал о громадной пользе, которую народу принес
Люди более крайние принимали и решения более радикальные. 1880-е годы стали эпохой толстовства. Если религиозная проповедь Л. Толстого большинству была непонятна, то имело успех устройство «колоний». Это была попытка создать ячейку «идеального общества», но опять-таки в рамках существовавшего государства. Это мы принимали[215]. Все это были явления эпохи упадка, блуждания, индивидуальные попытки найти хотя бы для себя дорогу в пустыне, в которой все заблудились. Но сознание, что мы «в пустыне», нас не покидало. Оно было всеобщим. Мы не догадывались, что эта эпоха упадка доживает последние дни и что скоро придут и вера, и деятельность.
Эти настроения отражались в студенческой жизни этого времени.
Беспорядки 1887 года кончились нашей победой, потому что мы хотели немногого. Брызгалова удалили, и для умиротворения этого уже оказалось достаточно. Синявского не помиловали, но о нем скоро забыли. Требование «Долой новый устав» было фразой, которую всерьез не принимали. Еще до возобновления занятий я говорил об этом с Ключевским. Рассчитывая, что его слова дойдут до других, он мне доказывал, почему нельзя требовать этого. Устав 1884 года сочинялся многие годы; его нельзя просто взять да отменить; надо будет его пересматривать, а покуда это будет сделано, нас давно в университете не будет. Ключевский притворялся серьезным. Но он не предвидел, что в августе 1905 года по совету Д. Ф. Трепова именно так будет поступлено с Уставом 1884 года[216].
Когда через полтора месяца университет был снова открыт, уже без Брызгалова, студенты могли убедиться, что не только в рамках существовавшего строя, но даже в рамках Устава 1884 года жизнь фактически могла измениться. Студенты продолжали считаться «отдельными посетителями университета», всякая корпоративная деятельность по-прежнему им запрещалась. Но на деле все пошло по-иному.
Беспорядки нам показали, как студенчество плохо организовано, и как только гнет над ним был ослаблен, начался естественный процесс организации. Сверху ему не мешали. Землячеств не разрешили, но на них смотрели сквозь пальцы, и они расцвели. Создалось даже их объединение: Центральная касса. Позднее, когда она стала именоваться «Союзным советом», она изменила характер и сыграла в жизни университета заметную роль руководителя. Основалось землячество «Москвичей». В нем
Но земляческая среда для объединения была слишком громоздка. К ней присоединили другую; на старших курсах медицинского факультета существовал институт курсовых старост для распределения студентов на группы при практических занятиях в клиниках. Этот институт мы решили распространить повсеместно. Курсовые старосты выбирали из себя факультетских; из них составился некий центральный орган из четырех человек. Полушутя мы его называли высокопарным термином «Боевой организации». Так возник аппарат объединения студентов «по-аудиторно».