Книги

Виткевич. Бунтарь. Солдат империи

22
18
20
22
24
26
28
30

Неужели он предал свои прежние идеалы и взялся не за страх, а за совесть прислуживать царскому режиму? Чтобы объяснить это противоречие, выдвигались различные гипотезы, которые в той или иной степени отражены в научных и публицистических работах, романах и повестях, посвященных Виткевичу.

Вариант первый. Он воспринимал службу не как самоцель, а как средство, позволявшее находиться подальше от ненавистного самодержавного центра (в Степи, в Бухаре, в афганской глуши), от тягостной реальности метрополии с ее деспотизмом и мракобесием, дышать полной грудью и чувствовать себя настоящим мужчиной. С этим еще можно согласиться…

Вариант второй. Он хотел защищать интересы малых государств, азиатских ханств и эмиратов (с Польшей не вышло, пришлось переориентироваться), которые могли пасть жертвой имперских поползновений, но не столько российских, сколько… британских.

В XIX веке российские политические и военные деятели не сомневались, что навязывая свое покровительство азиатским народам, они выполняли благородную миссию, приобщая тех к достижениям мировой культуры и технического прогресса. Барон Егор Казимирович Мейендорф, побывавший в Бухаре в 1820–1821 годах, свою обстоятельную книгу «Путешествие из Оренбурга в Бухару» завершил такими словами: «России надлежит помочь среднеазиатским ханствам распространить в этих странах все блага европейской цивилизации»[124].

Подобная установка позже усиленно отрабатывалась советской историографией, которая представляла колониальную экспансию России «хорошей» («естественное континентальное продвижение»), а колониальную экспансию Великобритании «плохой» или «очень плохой». Если первая несла азиатским народам (до Африки или Южной Америки Петербург, слава богу, не добрался) разумное, доброе, вечное, то Лондон занимался порабощением и угнетением. В общем, получалось, что Виткевич, вступив в схватку с британским колониализмом, как бы оставался верен своим прежним благородным принципам. Пусть уже не революционер, но худо ли бедно «освободитель малых народов».

Объективности ради отметим, что «прогрессистское измерение» в той или иной степени характеризовало колониализм всякой европейской державы, и не российское, а британское влияние в этом плане оказалось наиболее прочным и долговременным. Другое дело, что англичане, не удовлетворившись завоеванием Индии и решив продвинуться вглубь азиатского материка, вплотную подошли к тем землям, которые русские считали естественной сферой своей экспансии – в силу географической близости и определенного этнокультурного родства. В этом случае в своих симпатиях местное население начинало тяготеть к русским, которые воспринимались как «менее чужие» – к ним оно обращалось за протекцией, когда англичане начинали вести себя слишком нахраписто и нагло.

С подобной ситуацией Виткевич столкнется в Иране (или Персии, в ту пору русские чаще предпочитали называть эту страну именно так, и мы будем, в основном, пользоваться этим названием) и Афганистане, но стремление подверстать его карьерное продвижение под указанную концепцию – сугубо умозрительное допущение. Хотя для романов это вполне подходило.

Михаилу Гусу понравилась мысль о том, что в душе Ян всегда оставался пламенным революционером и борцом за свободу и независимость не только Польши, но и вообще всех народов. Оказавшись на дальних границах империи, он обнаружил, что британское владычество не лучше, а то и хуже российского…

«Следовательно, кому в руки плод достанется: северному колоссу или владычице морей – так вопрос обстоит. А о вольности и независимости и думать трудно малым народам, находящимся между британским молотом и российской наковальней. Но в сём случае чего же им пожелать? Под российским подданством будет им легче или под английским владычеством? И всякий раз, дойдя до этого пункта в своих размышлениях, Виткевич тяжело вздыхает. Ему не за что любить Россию, которая держит в плену и Польшу, и его самого, и его друзей и товарищей. Но и Англию он не может ни любить, ни уважать. Но что же тогда предстоит народам Средней Азии? Быть игрушкой и разменной монетой в соперничестве великих держав? Так размышляет Ян Виткевич, далеко за полночь сидя в маленькой своей комнатке, при тусклом свете сальной свечи перелистывая русские и английские книги, журналы, брошюры… Он, борец за национальную свободу и независимость несчастной своей отчизны, мучительно ищет для себя пути честного, прямого, по велению совести, чтобы не стыдно было глядеть в глаза соотечественникам и людям, к которым забросила его злая судьба»[125].

Естественно, в повествовании Гуса Виткевич приходит к выводу, что российское господство – меньшее зло и принимается делать карьеру, так сказать, в интересах национально-освободительного движения.

Вариант третий. Виткевич решил встать на путь своего любимого героя, Конрада Валленрода, который не посчитал для себя зазорным вступить в Тевтонский орден и использовать свой «крестоносный» статус в интересах борьбы за свободу родины. То есть обрести влияние, которое позволило бы ему подтачивать российское могущество. К выполнению этой задачи он приступил в Персии и Афганистане, провоцируя конфликт между Англией и Россией и тем самым ослабляя царский режим. Эта теория, главным образом, в ходу у польских авторов (но, оговоримся, не у Евсевицкого, историка серьезного и обстоятельного). Даже если такой план приходил в голову Виткевичу, его сложно охарактеризовать иначе, как безумный. Занятно, что одна из опубликованных в Польше статей так и называется «Безумный план освобождения Польши»[126].

Второй и третий вариант по-своему эффектны, но имеют общий недостаток: отсутствие каких-либо подтверждающих документальных доказательств. Поэтому, реконструируя мотивы, которыми руководствовался Виткевич, предложим еще один, четвертый вариант, который с нашей точки зрения лежит на поверхности. Что если всё обстояло гораздо проще, и в мотивациях Яна превалировало вполне естественное (после всех переживаний и потрясений) желание – расстаться с навязанной ему ролью изгоя, вернуться в отторгнувшее его общество, причем не с протянутой рукой, не с повинной, а с гордо поднятой головой, как победитель. Доказать власти, что он является тем человеком, без которого ей не обойтись, заставить перешагнуть через все предубеждения и прибегнуть к его услугам

Наверное, выбор Виткевича стал результатом мучительных раздумий. Как и всякому человеку, ему хотелось реализовать себя и, добиваясь этого, он в конечном счете взял реванш, одержал победу в борьбе с государственной машиной, пытавшейся раздавить его, уничтожить как личность. К тому же его обуревала жажда познания, постижения всего нового, жизни людей Востока, их культуры. Кто знает, какой могла быть его судьба, проживи он дольше.

Но, вероятно, сработал и другой фактор. В величии великой империи было свое очарование, против которого сложно было устоять. «…Размах, могущество Российской империи гипнотизируют ум, тем более ум, наклонный к кипучей деятельности, а не к созерцанию…»[127]. Отблеск имперской славы падал на каждого солдата, который не протирал штаны в душных кабинетах, не перебирал скучные бумажки испачканными в чернилах пальцами, а пробивался вперед, в неизведанные земли, преодолевая все трудности и препятствия. Такая жизнь пришлась по вкусу Яну, ради нее он готов был отказаться от многого из того, чем дорожил прежде.

«Полоса пограничная идет»

В марте 1833 года неожиданно умирает Сухтелен и на посту губернатора его меняет генерал-майор Василий Алексеевич Перовский. Это известие встревожило оренбургское общество. Сухтелен славился как правитель мягкосердечный и высококультурный, а Перовский к тому времени приобрел репутацию чиновника сурового, жесткого и даже жестокого, без колебаний каравшего недовольных его действиями. Однако действительность оказалась не столь ужасной и оренбуржцы вскоре убедились, что новый губернатор – личность разносторонняя и наряду с недостатками обладает некоторыми достоинствами.

В ту пору ему исполнилось 38 лет, и он стал самым молодым губернатором Оренбурга. Видный военачальник, герой Отечественной войны 1812 года и русско-турецкой войны 1828–1829 годов, любимец императора, Перовский располагал немалыми возможностями для развития края и продвижения российских интересов на Востоке.

Менее всего он походил на ретрограда или реакционера, не чурался либерально-демократических идей. Дружил с видными деятелями культуры, с В. А. Жуковским и А. С. Пушкиным, которому помог посетить Оренбург для работы над «Историей Пугачева». Василий Алексеевич одно время состоял в тайных декабристских организациях – «Союзе благоденствия» и «Военном обществе», но в критический момент не взял сторону бунтовщиков и остался верным присяге. Это была одна из причин, почему он пользовался уважением и доверием Николая I[128].

О Перовском сохранились различные отзывы современников, подчас диаметрально противоположные. Многие, как генерал Чернов, видели в нем образованного и здравомыслящего государственника, хоть и с крутым нравом. Но управлял он «хорошо, установив спокойствие и порядок в крае»[129]. Русский историк и архивист П. Л. Юдин писал о Перовском как об умелом, но строгом правителе: «Я не могу, конечно, взять на себя столько смелости, чтобы составить полную биографию этого недюжинного администратора… Я хочу только по вновь добытым сведениям из местных (оренбургских) архивов, дополнить прежние о нем данные и исправить встречающиеся в них погрешности, и попутно привести и те еще сохранившиеся о нем (немногие уже) рассказы, которые, как предания, передаются из уст в уста, от поколения к поколению, от отца к сыну, от дедов – внукам. Рассказы эти заставляют потомков проникаться тем же особенным чувством, какое питали сослуживцы и подчиненные, солдаты и простой народ, видя в нем строгого начальника, но, вместе с тем, честного человека, справедливого карателя и милователя, для которого были все равны, начиная от знатного барина и кончая серым мужичком».

Перовского называли наряду с Сухтеленом лучшим генерал-губернатором Оренбургского края. А вот Тарас Шевченко замечал в нем, прежде всего, «бездушного сатрапа и наперсника царя», грабившего «вверенный ему край». О жестокости губернатора (правда, не называя его имени) написал Лев Толстой в рассказе «За что?»[130].