Красногвардейцы и немногочисленные спешенные казаки из революционеров разворачиваются и бегут к своим исходным позициям. Поздно, господа, вы опоздали. Я догоняю одного красногвардейца, широкоплечего парня в бекеше с сорванными погонами, не иначе снятой с офицера, и вонзаю ему в спину штык. На миг замираю и выдергиваю штык на себя. Вновь бегу, и снова ударяю в чужую спину. Это второй. А всего в то утро, на свой счет я мог записать четверых. Да только никто не вел учет смертям в те дни. Одним убитым врагом больше, одним меньше, это не важно. Для нас главное станции и железная дорога.
На плечах красногвардейцев отряд входит в Каменскую, гонит врага перед собой и наступает на станцию Глубокая, куда отходят основные вражеские силы. Отряд Грекова в это время захватывает орудийные батареи, которые большевики так и не успели развернуть, доставляет их к эшелону и присоединяется к нам. Затем отряды переходят по льду Северский Донец, совершают стремительный рывок на север и выбивают растерянных революционеров из станицы Глубокой. Одержана полная победа. Приказ атамана Каледина выполнен и первоначальные цели похода достигнуты.
Остаток дня мы стояли в Глубокой и готовились к обороне. Однако в ночь, по непонятной для нас причине, отступили и вернулись в Каменскую. Наши эшелоны уже с полудня стояли на станции, а мы собираемся в зале железнодорожного вокзала. Усталость дает о себе знать. Наша полурота разбредается, кто куда, и люди небольшими группами располагаются на ночлег. Мы сидим втроем, Мишка, Демушкин и я, три казака на отдыхе, хоть картину рисуй. На пол скинуты запасные шинели из эшелона, нам тепло и потихоньку клонит в сон. Но пока мы все еще бодрствовали и расспрашивали знакомого паренька из 1-го взвода о том, что здесь происходило.
В углу зала, под иконой Святого Николая, стоит стол, за которым сидели отрядный писарь и поручик Курочкин. Перед ними выстроилась очередь человек в полста. Это местные реалисты и казачьи офицеры. Будущая 2-я сотня Чернецовского партизанского отряда. Каждый новобранец подходил к поручику, называл себя и крестился на икону. После чего ставил рядом со своей фамилией подпись и становился чернецовцем. Далее боец отходил в другой угол зала, получал винтовку и полушубок, а затем выходил на улицу.
Так проходит какое-то время, смотреть на новобранцев становится не интересно, и мы вспоминаем, что целый день ничего не ели. В этот момент, словно на заказ, в зале появляются миловидные барышни, как выясняется, местный дамский кружок, который решил организовать для храбрых освободителей ужин. Девушки разносят по залу пакеты с едой. На нас троих приходится каравай хлеба и две курицы. Мы с аппетитом перекусываем. Поспевает чай, и желание спать пропадает само по себе. Хочется двигаться, смеяться, общаться с девушками, вспоминать прошедший день и славную победу. Однако это чувство обманчиво. Оживление вскоре проходит и, завернувшись в шинель, я проваливаюсь в глубокий и крепкий сон.
Севастополь. Январь 1918 года.
Никогда до того дня, когда потерял в горах за Ялтой своих братишек, Андрей Ловчин не задумывался о том, что чувствуют люди, которых отринуло общество и каково стать изгоем.
Всю свою жизнь, сколько себя помнил, Андрей был всеобщим любимцем. В родном селе его любили за умение играть на гармошке, веселый нрав и лихость в драках с парнями из соседней деревни. На эсминце уважали за резкие слова и поступки в отношении осточертевших команде «драконов». После, во время революции, он первым на корабле прицепил к бушлату красный бант, и снова был впереди матросов родного экипажа. А в отряде Мокроусова, при проведении террор-акций против офицеров флота и уличных боев в Ялте, Ловчин вел за собой братишек, не трусил и был образцом революционного командира.
И вот его отряд уничтожен, а сам он выжил. Где-то в другом месте, может быть, к этому отнеслись бы проще, и простили бы ему гибель людей. Но не таковы были матросы в Ялте, которые заглядывали в рот большевикам. Вдруг, резко, лишившись поддержки своей братвы, Андрей стал парией. Косые взгляды. Смешки. Плевки вслед. Все это имело место быть, и Ловчин испил чашу позора до дна. И дошло до того, что через три дня после возвращения из леса, навестив Илью Петренко, который шел на поправку, и искренне обрадовался его приходу, он даже хотел застрелиться. Но «наган» дал осечку и Андрей подумал, что рано ему умирать, а затем снова стал размышлять о мести золотопогонникам.
Бравый матрос покинул квартиру, на которой проживал в Ялте, вышел на улицу и снова столкнулся с презрением в глазах моряков. От этого душа сигнальщика с «Гаджибея» разрывалась на куски, и он направился в ревком, который находился в центре города.
«Попрошусь на передовую, на самый опасный участок, - думал он, двигаясь по притихшим и обезлюдевшим улицам. - Умру, но напоследок поквитаюсь с ненавистными офицерами».
Однако до Ялтинского ревкома он не дошел. По пути Ловчин встретил хмурого Андрющенко, и большевик, приобняв его за плечи, доверительно прошептал:
- Берегись! Мои братишки хотят митинг организовать и тебя к стенке поставить.
- И что делать? - растерявшись, спросил Ловчин.
- Уезжать. Я провожу тебя в порт и посажу на эсминец, который доставит в Севастополь ялтинскую контрибуцию. Это все, что я могу для тебя сделать. Свою судьбу решай прямо здесь и сейчас. Ты остаешься или покидаешь Ялту?
Подумав, Ловчин решил:
- Уеду в Севастополь.
- Вот и правильно, - напряженное лицо Андрющенко разгладилось, и на лице появилась улыбка. - Погибнуть всегда успеешь. Но лучше от пули врага в атаке, чем от свинца своих товарищей возле стенки.
Спустя сутки Ловчин прибыл в Севастополь. Вроде бы все налаживалось, но и сюда дошли слухи, как он угробил свой отряд, а сам уцелел. Снова Андрей оказался на отшибе кипящей на главной базе Черноморского флота революционной жизни. Правда, здесь все же было легче, потому что его поддержал независимый от большевиков экипаж «Гаджибея», а еще левые эсеры и сильная группа севастопольских анархистов, с которыми он в свое время на Малаховом кургане «драконов» кончал. Однако его душа по-прежнему тосковала. Он все чаще прикладывался к бутылке и старался забыться. И так продолжалось до тех пор, пока к нему в гости на эсминец не зашел уважаемый в Севастополе левый эсер Боря Веретельник.
Крепкий кряжистый матрос в чистой отглаженной форменке и новеньком бушлате, в прошлой жизни украинский крестьянин, прошел в кубрик. На миг он остановился на входе, огляделся и, увидев беспорядок, усмехнулся. После чего моряк присел напротив подвесной койки, на которой с пустым выражением глаз лежал Ловчин, и задал ему вопрос: