– Не произошло, – согласилась Настя. – Только все рушится и сыплется. И Егору плохо. И я ему совсем не нужна.
– Тоже ничего нового, – жестко сказала Инна. – Я тебя предупреждала. Фомин – это Фомин. И он уже не изменится. А то, что ему плохо, так он сам это все заварил. Не маленький, выдержит. Меня гораздо больше волнует, что плохо тебе.
– Я тоже не маленькая и тоже сама все это заварила, – сказала Настя. – Ты езжай, Инка. Правда. Спасибо тебе, но ты езжай.
Зайдя в подъезд, Настя, не глядя, открыла почтовый ящик. В нем белел листок бумаги.
«Листовка, – равнодушно подумала она. – Завтра и мой подъезд будет с пеной у рта обсуждать флюгеры за две тыщи. И никому ничего не объяснишь».
Держа листок в руках, она открыла ключом дверь квартиры, зашла внутрь, включила свет, поставила сумку на комод в прихожей и тяжело присела на пуфик. Сил раздеваться не было. Сил жить дальше тоже. Словно во сне, она развернула лист бумаги, тяжелой гирей оттягивающий руку.
Это оказалась вовсе не листовка. На белом листе были напечатаны огромные черные буквы. «Шрифт не менее 27 пунктов», – машинально отметила Настя, вглядываясь в ядовитый беспощадный текст: «Ты сдохнешь в подворотне, беспородная гулящая сука».
Фомину не спалось. Он уговаривал себя, что это из-за полнолуния. Жирная луна нагло заглядывала в окно спальни через незадернутые шторы. Ложась в постель, Егор их не задернул, а сейчас, несмотря на бессонницу, ему было лень вставать.
Спасаясь от яркого лунного света, он смежал веки, лениво гоняя в голове случайные обрывки мыслей. Он думал о том, что уже больше месяца не видел Юльку и скучает по ней отчаянно, а вот она по нему – совсем нет. Несмотря на предвыборную занятость, он по нескольку раз в день набирал ее номер, чтобы услышать звенящий родной голосок. Дочка отвечала радостно, но деловито. Ей нравилось в Питере, она была в восторге от того, что не надо ходить в школу, взахлеб рассказывала о том, какие клевые парни ее троюродные братья, в семье которых они сейчас живут. А еще о музеях, в которые ее водила тетя Зоя, мама этих самых братьев, и о магазинах, в которые они ходили вдвоем с мамой.
С Катериной Фомин тоже разговаривал каждый день. Юлькиных восторгов по поводу Питера она не разделяла, визгливо жаловалась на то, что ей надоело чувствовать себя приживалкой в чужой семье, сетовала, что денег катастрофически не хватает, и укоряла мужа, что это он довел ее и дочь до такой невыносимой жизни.
Умом Фомин понимал, что его семье вряд ли что-нибудь угрожает. После неудавшегося покушения, в результате которого погиб другой, ни в чем не повинный человек, было бы совершенным безумием напасть на Катерину или Юльку. Но он упрямо запрещал Катерине возвращаться в город, холодно и отстраненно отдавая себе отчет, что главной причиной этого запрета было его полное нежелание ее видеть. Несмотря на острую тоску по дочери, он понимал, что если сейчас, возвращаясь домой, он будет вынужден каждый день встречаться с женой, то просто не выдержит.
Он начал было под предлогом встречи с сыновьями заезжать вечерами к Ольге. Но быстро бросил, потому что не мог долго переносить ее радостно-покорный взгляд, которым она встречала его появление. Да, ему было хорошо и спокойно сидеть на маленькой уютной кухне и пить чай, рассказывая о том, как прошел его очередной, богатый событиями день. Но он понимал, что Ольга привыкает к его ежевечерним посиделкам, и это было жестоко по отношению к ней – давать ей призрачную надежду, что все еще может быть как раньше. При всем своем мужском цинизме жестоким Егор Фомин не был.
Луна продолжала нахально лезть под ресницы, Фомин ворочался, переворачивая подушку прохладной стороной к лицу, и отчаянно завидовал охраннику Мишке, чей беззаботный богатырский храп доносился из Юлькиной комнаты. Подушка быстро нагревалась от Егоровой головы, горячей от непрошеных мыслей. Фомин думал о Насте Романовой и злился на себя, что позволяет себе вспоминать каскад ее волос, падающих ему на грудь, и ее запрокинутое в экстазе лицо, и жар, который он чувствовал у нее внутри.
От этих мыслей ему становилось неудобно лежать, как мальчишке, и он заставлял себя переключиться на предвыборные проблемы, на ненавистную Капитолину Островскую, на Варзина, ставшего пешкой в чужой жестокой игре, ставкой в которой была его, Егора, жизнь.
Но мысли снова соскальзывали к видению обнаженной Насти с ее роскошной грудью, мягким, податливым телом, которого она, дурочка, так смешно стеснялась и которое так бесстыдно и так страстно отдавалось ему, принося с собой взрыв немыслимого, давно уже позабытого блаженства. С другими женщинами он кончал как-то проще и физиологичнее, чем с этой.
Егор чувствовал, что снова возбуждается от своих воспоминаний. Стыдясь того, что делает, ну все-таки взрослый же мужик, не подросток, в самом деле, он засунул руку под одеяло.
– Ну и черт с ним, – подумал он, – без разрядки все равно не усну.
Закрыв глаза, он теперь уже специально представил, как ловит губами Настин сосок, как насаживает на себя ее тяжелое тело, как она изгибается от удовольствия и глухо вскрикивает, произнося его имя. И тут же сам выгнулся дугой от острого разряда, несущего избавление от бессонницы.
«Надо бы душ принять, – лениво подумал Егор, – да и белье поменять тоже. Но сил нет. Черт с ним, завтра, все завтра».
Перекатившись на Катеринину половину кровати, он снова попытался заснуть, продолжая думать о Насте, но теперь уже без первоначального эротического подтекста.