Через некоторое время, оправившись от первого приступа горя, мельник послал к Гарсевану человека с робкой просьбой: облегчить хоть немного его утрату, не дать ему по миру пойти!
Гарсеван прервал посла на полуслове: «При чем тут я, ежели Ражден на небо загляделся, звезды считаючи, и рукой в колесо угодил? С меня-то какой спрос? А во-вторых, я и сам собирался ему помощь оказать. Чего же он суется раньше времени — или думает, что у меня камень вместо сердца?»
Тогда, по совету сторонних людей, Ражден подал на Гарсевана жалобу. Тут уж Гарсеван совсем оскорбился — как смеет мельник таскать его по судам? И уперся на своем.
Гарсеван славился на все ущелье своим достатком: дом у него был полная чаша, рог, налитый до краев. Ореол изобилия окружал его. Гарсеван не в сорочке родился и не у Христа за пазухой вырос — просто был смолоду человеком деловитым, прилежным и нажил немало добра. Но теперь он не стремился больше приобретать, не заботился о стяжании. Детей Гарсеван не имел, и все имущество его должно было перейти к непрямым наследникам. И Гарсеван жил привольно, тратил не считая — большая часть его добра уходила на широкое гостеприимство.
— Умными людьми мир держится — такая была поговорка у Гарсевана; но к этому он добавлял самодовольно: «Умное слово в ухе у дурака спит!»
— Простофили! — говорил он, горячась. — Что, вспомоществования захотели? Пусть трудятся, пусть сами зарабатывают. Почему это я обязан всех кормить? Нашли, с кого драть!
С обеих сторон возникла обида. Деревня разделилась на два лагеря — одни были на стороне хозяина, другие стояли за мельника. Пошла беготня по судам, поиски свидетелей…
Два года тянулось дело — и наконец Ражден проиграл его! В тот день с утра трижды раскаляли тонэ[3] в доме Гарсевана, на заднем дворе закололи овцу и упитанную телку, перебили несметное количество кур, распечатали сорокаведерный кувшин… Два дня пировали-ели, пили, веселились вволю, бушевали. И лишь на третий день разъехались гости, ускакали, нахлестывая коней, в разные стороны. Целую неделю пришлось убирать дом, чтобы привести его в порядок.
Ражден больше не был мельником у Гарсевана, но частенько заглядывал на мельницу. Приходил, присаживался на травке и любовался издали мельницей, на которой хозяйничал теперь другой.
Однажды я и Гарсеван сидели под яблоней. Я читал ему свежую газету, — он потерял очки и не мог прочесть сам.
Вдруг на тропинке, в глубине виноградника показался Ражден — пришибленный, угнетенный — и торопливо прошел мимо. Гарсеван заметил беднягу, преисполнился жалости — и с благодушием победителя сказал мне:
— Беги за ним, позови его сюда — хочу сказать ему доброе слово.
Говорю я — добросердечный человек был Гарсеван!
Я обрадовался, догнал Раждена, окликнул его…
Ражден замедлил шаг, обернулся и взглянул на меня… Как когда-то серый бык Гнола… Таким же полным укоризны взглядом, от которого у меня замерло сердце.
Больше я его никогда не видел.
Но стоит мне проехать мимо речки Лочинис-Хеви, как тотчас же встает перед моими глазами бедняга Ражден. Точно из журчащих волн маленького потока зовет меня печальный его голос. Это ведь мое детство искрится передо мной в быстрых речных струях!
Нет, никогда не перестанет тревожить меня укоризненный взгляд Раждена — так же, как до сих пор не дают мне покоя затуманенные глаза быка Гнолы.
ФЕОДАЛ
— Эх, миновало мое время, мужской мой век, — не стать уж мне больше отцом! Ни сына, ни наследника — остался я один, как перст, во всей поднебесной! Не дал бог продолжателя великому, знатному дому! Горе, горе — со мной прекратится наш древний род. Засохнет, повалится тысячелетнее дерево! Но что ж тут поделать? И то я немало выдержал ударов судьбы, боролся с горем, невзгодами, болезнями — как не возблагодарить господа? — говорил сгорбленный, изогнутый, как серп, старый князь Кадор.