Для духовной жизни условий просто никаких не было. Заключенные были отрезаны от внешнего мира, от своих близких, родных. Тщетно жены, матери, братья, отцы и сестры писали на департамент полиции письма своим неизвестно где заключенным родственникам: письма никогда не передавались и просто подшивались к делам. В 1917 году в делах нашлись целые кладбища писем, не полученных адресатами. Узникам равелина было запрещено писать. Так же как и читать. Никаких книг, кроме Евангелия и «божественных», да и те были даны, как мы видели, не сразу.
Все меры к преграждению сношений между заключенными были приняты. Бдительность жандармских унтер-офицеров не знала пределов. И все же заключенные находили время и возможность перестукиваться между собой. И этому помогали новые правила, по которым часовые (тоже из жандармов) в коридорах могли ходить только посредине по мату и не имели права приближаться к дверям камер, а жандармские унтер-офицеры не все свое время могли посвящать надзору за перестукиванием, и, кроме того, изощренное ухо узника всегда слышало их приближение. Начальство, в лице смотрителя, знало о перестукивании, боролось с ним как могло, но имело и верные средства против упорных стукальщиков. Был изолированный короткий коридор с двумя камерами – № 1 и 3, отделенными дежурной для жандармов. Тот, кто попадал сюда, испытывал весь ужас абсолютного одиночного заключения. За перестукивание был посажен в № 3 Поливанов. Он просидел здесь восемь месяцев, и здесь нашла свое начало душевная болезнь, которая привела к двум попыткам самоубийства в равелине и закончилась уже на воле, много позже, все-таки самоубийством.
«Восемь месяцев, – вспоминал Поливанов, – прожитые в этой камере, были в моей тюремной жизни эпохой абсолютного одиночества, идеального одиночества тюремного заключения. Здесь не было даже того разнообразия, тех развлечений, которые доступны заключенному в Трубецком. Вечная тишина, вечные сумерки, вечно одни и те же угрюмо-злобные лица Соколова и его унтеров. День за днем одно и то же, и в том же убийственно монотонном порядке. Вечное молчание: ни стучать, ни говорить не с кем. Иногда проходило более месяца сряду, как я не произносил ни одного слова. Да и какие разговоры могли быть с Иродом! Разве скажешь во время ванны (она была раз в шесть недель): «Дайте еще горячей воды», – и снова замолкнешь на месяц, на два, до следующей ванны. Со мной именно и было как раз таким образом».
Такое одиночество переживали Нечаев и Михайлов, сидевшие в этом изолированном коридоре. Они не вышли отсюда и здесь умерли. Сравнительно короткое время здесь сидел Грачевский (с 29 апреля по день перевода в Шлиссельбургскую крепость); душевное расстройство, которое привело его в Шлиссельбургской крепости к самосожжению, в этом изолированном коридоре получило свое развитие. Одно время сидел здесь и Златопольский.
Но перестукивание прекращалось, как это часто бывало в равелине, еще и по обстоятельствам, от начальства непосредственно не зависевшим. Сосед заболевал так, что не мог подойти к стенке, или впадал в помешательство: тогда сношения прерывались.
Возьмем группу заключенных, с которой новый режим начался и на которую он обрушился всей своей тяжестью. Пятнадцать человек: одиннадцать человек по процессу 20-ти, три карийца и Поливанов. По возрасту это были все молодые люди. Самые молодые – по 23 года – Поливанов, Арончик, Игнатий Иванов; 24 лет – Баранников, 25 – Исаев, 26 – Михайлов, 27 – Морозов, 28 – Щедрин, 29 – Тетерка, 30 – Ланганс, 31 – Попов, Тригони, 32 – Колодкевич, 34 – Фроленко и 35 – Клеточников. Все они до заключения в равелине уже провели известное время в тюрьмах, но сравнительно небольшое – около года в среднем на человека. Один только Поливанов просидел до этого всего три месяца. Таким образом, нельзя считать их организм чрезмерно истощенным к началу их заточения в равелине. Что сталось с этой группой в равелине?
29
Условия жизни – и физически, и морально – могли только вызывать и содействовать разрушению организма. Но ведь в равелине была и медицинская помощь, был и доктор. Но медицинские заботы были чистым лицемерием, ибо в планы начальства вовсе и не входило вылечивать болезни и спасать от смерти, да и как при таких условиях вылечить от туберкулеза, от сумасшествия? Врач Вильмс был достойным товарищем «Ирода» Соколова. Доктор медицины, действительный статский советник Гавриил Иванович Вильмс родился 13 июля 1822 года. На службе в крепости он находился с 19 февраля 1863 года. Старик, сутуловатый, седой как лунь и сухой как палка, он поражал заключенных своей необычайной грубостью и нахальством. «В его манере, в его голосе было что-то такое отталкивающее, наглое, что совсем не вязалось с представлением о враче», – пишет Поливанов. Вильмс являлся, когда его требовал Соколов, безучастно осматривал больных, и только.
Заболевания цингой начались уже летом 1882 года. Об этом обстоятельстве можно заключить по появлению в ежемесячных отчетах смотрителя (по расходу денег) записей о тратах на молоко, лимоны и чеснок: ½ бут. молока, ½ лимона – вот чем реагировал Вильмс на режим – в самый тяжкий период болезни. Этой жалкой помощи при первом намеке на выздоровление больной сейчас же лишался. К этим средствам надо добавить еще чеснок и чай (в редких случаях). Вот и все. Молоко впервые появляется в расходных выписках в июле 1882 года: в этот месяц было куплено 17 бут., в августе – 38, в сентябре – 108, в ноябре – 90, в декабре – 106; в 1883 году по месяцам: 173, 168, 125, 126, 95, 135, 195, 145, 124, 120, 124. Лимоны появляются в августе 1882 года, по месяцам: 31, 30, 31, 15 и 16 и в 1883 году – 16, 18, 20, 40, 25, 20, 25, 30 (август). Дальше лимоны уже не покупались. Чеснок фигурирует в записях января – октября 1883 года – на 50, 60, 60, 95, 90, 100, 100, 70, 50, 70 коп. в месяц. Наконец, чай и сахар появляются только в августе, сентябре и октябре 1883 года.
В некоторых случаях Вильмс считал нужным подавать коменданту рапорты. Так, 4 декабря 1882 года Вильмс подал рапорт о № 18, кажется, это был М.Ф. Фроленко: «У содержащегося в № 18 Алексеевского равелина арестанта развилась цинга в столь сильной степени, что истощение арестанта вследствие постоянных цинготных кровоизлияний принимает угрожающий для жизни арестанта характер, а потому считаю необходимым, при недействительности исключительно врачебных средств, отпускать сказанному арестанту для поддержания сил по полбутылке молока ежедневно». А 20 декабря последовал рапорт о № 10 – Н.А. Морозове: «У содержащегося в камере № 10 Алексеевского равелина арестанта снова начала развиваться цинга, осложненная в настоящее время поражением сочленения правой стопы с голенью, а потому считаю необходимым отпускать сказанному больному арестанту, для поддержания действия соответствующих врачебных средств, еще по полбутылке молока в сутки».
Но Вильмс следил и за своевременным лишением больных молока. Так, 4 марта 1883 года Соколов рапортовал: «При осмотре 2 сего марта доктором Вильмсом арестантских заключений вверенного мне равелина признал возможным: 1) арестованным, содержащимся в № 1, 6, 7, 11, 16 и 18, прекратить выдачу молока и 2) арестованному, содержащемуся в № 8, выдавать рыбий жир». А 9 апреля Вильмс нашел нужным давать по ½ бут. молока № 4 и возобновить дачу молока № 11.
В середине 1883 года режим показал себя вовсю, так показал, что даже высшие творцы его, вроде генерала Оржевского, несколько изумились и сочли нужным ослабить его: до того здорово он действовал. Генерал Оржевский лично убедился в результатах режима. Он посетил равелин 8 июля (от 12 ¼ до 1 ¼ дня) и 14 июля (от 12 ч. 20 м. до 2 ч. дня). Он не мог не обратить внимания, не мог не оценить действия режима, не мог не прийти к заключению, что новые правила превзошли все ожидания и действуют уже свыше меры. Генерал увидел не тюрьму, не равелин, а своеобразный – без медицинского ухода и без медицинской помощи – лазарет тяжелобольных. Смерть распростерла свои крылья над этим местом человеческих страданий, и все пятнадцать ощутили веяние этих крыльев. Безмолвно, не видя сочувственного взора, не слыша дружественного слова, не ощущая помощи дружеской руки, болели и умирали народовольцы. В это время уже были разрешены прогулки, но только один из заключенных был в состоянии передвинуться из камеры в садик. Железо – противоцинготное средство – вначале стояло в окне коридора в небольшом пузырьке, теперь поставили огромную бутыль, чуть не в ¼ ведра. Многие заключенные не поднимались с коек. Туберкулез тоже делал свое дело.
Пришлось ослабить узду режима. И Тригони, и Поливанов совершенно правильно объясняют причины незначительного улучшения. Тригони пишет: «Увидев собственными глазами заключенных, Оржевский хорошо понимал, что дело клонится к близкой развязке и что необходимо принять меры, чтобы предупредить скандал повального вымирания тюрьмы в течение одного года с месяцами. Объяснить изменение пищевого режима чем-нибудь иным будет ошибкой». С горькой иронией вспоминает Поливанов: «Высшая администрация почему-то удостоила обратить внимание на Алексеевский равелин, вернее всего из боязни, чтобы не перемерли все вдруг, и притом в самом непродолжительном времени: все же надо было соблюсти хотя тень внешнего приличия и некоторую постепенность в препровождении нас из земной юдоли туда, где нет ни плача, ни воздыхания. Притом же для нас уже строилась Шлиссельбургская тюрьма. Кого же там держать, если Соколов с Лесником переморят раньше должного времени тех, для кого и затеяли реставрацию Шлиссельбурга?»
Потрясающие картины безмолвного умирания в равелине нарисовали Поливанов, Фроленко, Тригони. Мы располагаем еще одним своеобразным источником для истории равелина этой поры или, вернее, для истории болезни заключенных. Оржевский приказал позаботиться о больных, комендант в свою очередь приказал (3 августа 1883 года) Вильмсу подавать еженедельные рапорты о «здоровье» заключенных. Часть этих рапортов сохранилась. Сухие, жесткие, как сам Вильмс, медицинские отчеты производят впечатление не менее глубокое, чем воспоминания Поливанова, Фроленко, Тригони. В своей совокупности они дают поразительный мартиролог узников Алексеевского равелина. Мы возьмем время с 13 июля по 18 сентября 1883 года, а затем присоединим и официальные сведения о «здоровье» и за позднейшее время. Используем не только еженедельные общие рапорты, но вообще все сохранившиеся рапорты Вильмса.
В начале июля помирал Клеточников. О последних его днях следующие данные находим в рапорте Вильмса от 10 июля 1883 года: «Содержащийся в камере № 6 Алексеевского равелина арестант, вследствие сильнейшего разрыхления и изъязвления десен цингою, не может есть черного хлеба, а потому считаю необходимым отпускать сказанному арестанту, вместо отпускаемого ему черного хлеба, по одному фунту белого хлеба в сутки». Комендант разрешил выдавать белый хлеб, но это уже не помогло. 13 июля Вильмс рапортовал: «Содержавшийся в камере № 6 Алексеевского равелина арестант сего 13 июля 1883 года в 7 часов утра скончался от продолжительного изнурительного поноса вследствие бугорчатого страдания кишечного канала». А через два дня последовал новый рапорт Вильмса: «Так как содержавшийся в № 6 Алексеевского равелина арестант помер 13 сего июля от изнурительного поноса, каковая болезнь в местах тюремного заключения имеет наклонность принимать заразительный характер, то честь имею всепокорнейше просить распоряжения Вашего Высокопревосходительства об уничтожении всего грязного белья, одежды, равно как и тюфяков, пропитанных испражнениями больного, равно о дезинфекции твердых вещей и об обмытии самой камеры».
Несчастному Клеточникову пришлось тяжелее всех в равелине. Ведь он служил в III Отделении, был сослуживцем Соколова, пользовался доверием своего начальства, но служил он исключительно в целях и по заданиям «Народной воли», доставляя все сведения о планах и мерах III Отделения и парализуя тем его деятельность. Народовольцы очень высоко оценивали его полезность для дела революции. «Не успел он, – вспоминает Тригони, – переступить порога тюрьмы, как Соколов объявил ему: «Ну, а с тебя взыскания будут строгие». И действительно, несмотря на его страдания желудком, легочную болезнь и цингу, Вильмс не улучшал ему пищи, не давал ему даже молока. Клеточников решил заморить себя голодом. «Ну, в таком случае будем кормить силой», – сказал ему Соколов». Тригони рассказывает: «Когда Соколов увидел, что пища стоит нетронутой, то приказал жандармам кормить его, если он сейчас же не начнет есть. Клеточников съел несколько ложек. Жандармы вышли. Клеточников бросил ложку. Так продолжалось три дня. На 4-й день приехал в Алексеевский равелин товарищ министра внутренних дел Оржевский и вместе с комендантом обошел все камеры. До этого времени, т. е. в течение 1 года 3 месяцев, в камеры не входил никто из ревизующих. По всей вероятности, ревизоры бывали и ранее, заглядывали в дверное стеклышко, но в камеры не заходили. После отъезда Оржевского Клеточникову стали давать молоко и белый хлеб».
Этот рассказ Тригони совпадает с действительностью, изложенною в рапортах Вильмса.
6 августа Вильмс донес специально о «здоровье» № 8 и 19: «Сим честь имею всепокорнейше просить распоряжения Вашего Превосходительства об отпуске содержащимся в № 8 и 19 Алексеевского равелина арестантам, независимо от отпускаемого им молока, еще по три стакана чаю в сутки, так как арестант, содержащийся в № 8, по роду своей болезни требует усиленного питания, арестант же, содержащийся в № 19, страдая изнурительной лихорадкой с поносом, не может принимать никакой пищи и не может пить ни воды, ни квасу».
№ 8 – это Мартын Ланганс, а № 19 – Макар Тетерка.
6 августа Вильмс представил коменданту следующий рапорт: «Содержавшийся в камере № 14 Алексеевского равелина арестант по фамилии, согласно заявлению смотрителя, Баранников сего августа 6 дня в 7 ¾ часа утра умер от скоротечной чахотки». О его последних днях и минутах рассказывает сидевший с ним рядом (в № 15) Поливанов: «Баранников уже не вставал с постели и не мог отвечать на мой стук. Он был уже при смерти, и его стоны разрывали мне сердце. Тот, кто сам не бывал в подобных условиях, едва ли может себе представить, какая это адская мука знать, что рядом с тобой, отделенный только стеною, мучается в агонии твой товарищ, может быть, твой близкий, дорогой друг, одинокий, беспомощный, лишенный возможности перед смертью увидеть хоть один любящий взгляд, услышать хоть одно теплое слово, и ты бессилен чем-нибудь облегчить его страдания. Ужасно, ужасно! Это доводило меня до исступления, и я бегал по камере, как дикий зверь в клетке. Дней через восемь Баранников умер. Я помню, его стоны разбудили меня в 3 часа утра, и я уже не мог более заснуть. Он стонал часа полтора подряд. Жандармы шушукались в коридоре, часто подходили к дверям и заглядывали в стеклышко, но не входили к нему. Наконец он стал стихать, стихать и совсем замолк. Прошло минут пять, и вдруг снова раздался стон, пронзительный, протяжный, и сразу резко оборвался. Все было кончено. В шесть часов при обычном утреннем обходе в № 14 зашел Соколов и сейчас же вышел. Заметно было, что оттуда не выносили ведра, не наливали свежей воды, не подметали пола, словом, не делали того, что обыкновенно делалось. Часов в семь с половиной, раньше, чем доктор обыкновенно обходил больных, Соколов снова пришел с Вильмсом. Они пробыли в камере минуты две-три и ушли. Немного погодя жандармы вынесли труп и стали прибирать камеру».