Богатую жатву собрала смерть за три месяца 1883 года (июль – сентябрь)… Под давлением смерти режим был несколько улучшен, но стоило только здоровью заключенных чуть поправиться, как аккуратное начальство сейчас же начинало уничтожать маленькие улучшения в пище, отнимать молоко и т. д.
Весной 1884 года цинга вернулась в равелин, и смерти нашлось дело.
8 марта 1884 года Вильмс донес коменданту: «У содержащегося в № 1 Алексеевского равелина арестанта, страдавшего до того эпидемическим катаром воздухоносных путей (гриппом), в настоящее время развилось острокатаральное воспаление обоих легких с опасным для жизни характером, о чем Вашему Высокопревосходительству, на основании предписания от 9 августа 1883 года за № 662, донести честь имею». № 1 – это Александр Михайлов, изолированный в коротком коридоре равелина. А 18 марта Вильмс доносил уже о смерти Михайлова: «Содержавшийся в камере № 1 Алексеевского равелина арестант, именовавшийся, по заявлению смотрителя того равелина, Александром Михайловым, сего марта 18 числа 1884 года умер в 12 часов дня от остро-катарального воспаления обоих легких, перешедшего в сплошной отек обоих легких».
Так сошел в могилу, на 29-м году жизни, один из достойнейших и благороднейших революционеров, которых когда-либо знала история. Неоцененный страж и хозяин-устроитель революционных организаций, блюститель революционной дисциплины, Александр Дмитриевич Михайлов был фанатически предан революции. «В узких рамках русской жизни он не имел возможности развернуть силы в широком масштабе и сыграть крупную роль в истории, но в революционной Франции XVIII века он был бы Робеспьером» – так оценивает А.Д. Михайлова В.Н. Фигнер.
Смерть Михайлова опять вызвала послабление режима. В рапорте 25 марта Вильмс докладывал: «Состояние здоровья арестантов, содержащихся в камерах Алексеевского равелина, хотя удовлетворительно, но у некоторых из этих арестантов все же замечаются, хотя и в слабой степени, признаки цинги, а потому при увеличившихся светлых часах дня считал бы полезным увеличить для тех арестантов продолжительность прогулки на открытом воздухе». Комендант внял заявлению доктора и предписал смотрителю Соколову: «Выводить арестантов установленным порядком, поодиночке, на прогулку в сад по возможности на продолжительное время, причем поощрять их заниматься во время прогулки физическим трудом, т. е. перекидыванием песку с места на место и подметанием дорожек в саду, для чего обязываю вас иметь в саду несколько кучек песку, деревянные лопаты и метлы».
В рапорте 1 апреля находим любопытные подробности: «Состояние арестантов, содержащихся в камерах Алексеевского равелина, удовлетворительно, лишь у арестанта, содержащегося в камере № 18, проявляются признаки цинги, которою болезнью сказанный арестант страдал довольно сильно и в прошлом, 1883 году, весною. При наступлении настоящего теплого времени считал бы весьма полезным выставить в камерах зимние оконные рамы, так как камеры Алексеевского равелина лишены всякого приспособления для вентиляции, а при наклонности здания к постоянному удержанию сырости в нижних частях стен прекращение топки невозможно».
Комендант разрешил выставить зимние рамы.
В рапорте Вильмса от 8 июля 1884 года находим следующие сведения о здоровье узников равелина:
«Состояние болезни арестанта, содержащегося в камере № 3 Алексеевского равелина, несколько ухудшилось. У арестанта, содержащегося в камере № 16 Алексеевского равелина, замечается упадок питания – вследствие упорного произвольного голодания. Состояние здоровья остальных арестантов, содержащихся в камерах Алексеевского равелина, удовлетворительно».
№ 3 – по всем данным М.Ф. Грачевский, а № 16 – Николай Николаевич Колодкевич.
А 24 июля Вильмс доносил о смерти Колодкевича: «Содержавшийся в камере № 16 Алексеевского равелина арестант, именовавшийся, по заявлению смотрителя равелина, Николаем Колодкевичем, вследствие много раз повторявшихся продолжительных произвольных голоданий, 23 сего июля 1884 года в 10 часов вечера умер от истощения сил, несмотря на все принятые меры насильственного кормления».
Нет оснований не доверять рапорту доктора Вильмса: Колодкевич умер от произвольного голодания. В.Н. Фигнер, описывая наружность Колодкевича, отмечает поразительное несоответствие между суровой внешностью и нежной, гуманной душой Колодкевича: «Его внешность обнаруживала лишь одну сторону его натуры – энергию и мужественную твердость, а вся доброта и деликатность была скрыта под холодной и мрачной оболочкой». Колодкевич сидел рядом с Поливановым, и Поливанов рассказал в своих воспоминаниях историю своего общения, своей тюремной дружбы с этим человеком. Они сидели рядом, не видели друг друга, не слышали голоса друг друга, они только перестукивались, и все же эта дружба через стены полна тончайших и сложнейших переживаний, и рассказ о ней – один из своеобразнейших и трогательнейших, какие только известны во всемирной литературе. А та истина, которую мы только теперь узнаем из рапорта доктора Вильмса, истина о смерти Колодкевича, свидетельствует о высочайшем героизме его духа. Именно эти слова надо сказать здесь.
Поливанов в начале августа 1883 года был переведен в камеру № 15, рядом с Колодкевичем, после восьми месяцев абсолютного одиночества, расстроившего его психику. Не сразу он мог начать перестукиваться, потому что Колодкевич лежал в сильной цинге и только в половине сентября мог подходить на костылях к стене. Поливанов был в это время в угнетенном состоянии, он боялся, что он на грани безумия, и искал спасения в мыслях о самоубийстве. В это время он совершил две попытки покончить с собой. Но Колодкевич оказал ему огромную нравственную поддержку. Вот рассказ Поливанова: «Чем более я вспоминаю об этом честном и искреннем, добром и вместе сильном умом и сильном волею человеке, тем больше и больше я проникаюсь уважением, даже просто благоговением к его памяти и тем более понимаю, как многим лично я ему обязан. Как он был нежен ко мне, как был заботлив, как ему хотелось чем-нибудь облегчить мое тяжелое душевное состояние! Одиночное заключение и болезнь всегда дурно отражаются на характере человека. Он невольно становится раздражительным, брюзгливым, эгоистичным, тяжелым для себя и для других. Ничего подобного я не замечал в Колодкевиче. Он был всегда одинаково ровен, тверд, терпелив, ни на что не жаловался, даже не любил говорить о своих страданиях и всегда старался их умалить. Как ловко он умел наводить разговор на такие предметы, которые могли отвлекать меня от мрачных мыслей, угнетавших меня! Как искусно он умел затрагивать в моей душе все то, что могло поддержать веру и надежду на будущее, энергию и бодрость духа, так необходимые для борьбы с душевным и физическим недугом, все еще не покидавшим меня… Колодкевич внимательно следил за моим душевным состоянием и умел его верно понять, несмотря на такой неудобный способ сношений, какой был единственно для нас возможным. Он со своими больными ногами простаивал на костылях по целому часу, заставляя меня рассказывать о моих охотничьих воспоминаниях, о детстве, он просил меня описывать нашу усадьбу, сады, рощу, моего отца, сестер; интересовался мелкими подробностями моей личной жизни. Как часто я отходил от стены успокоившись, с примиренной и охваченной добрым чувством душой, в которой оно сменяло злобный порыв отчаяния, когда я готов был пробовать разбить голову о стену… Я не сомневаюсь в том, что главным образом соседству Колодкевича я обязан тем, что окончательно не сошел с ума и не лишил себя жизни».
Поливанов вспоминает, что в последние дни жизни настроение Колодкевича было очень бодрое, и они вели спор на тему о жизни и смерти. «Я доказывал, – говорит Поливанов, – что небытие предпочтительнее бытия, потому что оно составляет единственно реальное, единственно доступное человеку блаженство; что люди должны считать самыми счастливыми часами своей жизни те, которые они провели в крепком, глубоком сне, не нарушавшемся сновидениями, и это может подтвердить общее признание всего человечества, что, хотя раз явившись на свет, человек жадно хватается за жизнь и упорно создает себе иллюзию за иллюзией, надежду за надеждой по мере того, как они друг за другом разбиваются действительностью, но каждый, если его спросить, что он предпочел бы: родиться на свет или не родиться, в том случае, когда это зависело бы исключительно от его желания, – каждый, наверно, ответит: предпочел бы не родиться. Колодкевич заметил на это: «Я все-таки предпочел бы родиться». – «Как, – спросил я, – даже зная наперед, что будет ждать в жизни, чем и где она кончится?» – «Как человек, которому всего дороже истина, – отвечал Колодкевич, – я говорю, предпочел бы родиться и узнать, что такое бытие, что такое жизнь, чем не родиться и не знать этого». Его слова и тогда произвели на меня сильное впечатление, так как в искренность Колодкевича я глубоко верил, и я много размышлял по этому поводу, но теперь их смысл приобрел для меня особое значение. Это было сказано человеком, стоявшим уже одною ногою в могиле, человеком, за плечами которого было так много тяжелых и физических и нравственных мук, и это не были пустые фразы, а искреннее убеждение сильного ума и твердой души».
Но задумаемся на минуту над сообщением Поливанова и лаконическим рапортом доктора Вильмса о много раз повторявшихся произвольных голоданиях, которые привели к смертному концу. И этот человек, который утверждал в своем погибавшем соседе волю к жизни, не давал угаснуть чуть тлевшему огоньку жизни, действовал примером своей твердости и ровного терпения, этот человек в это самое время планомерно и терпеливо вел себя к могиле, творил над собой самоубийство, сознательно прекращал свою жизнь, в изменение которой он не верил. Перед таким величием духа надо склониться в благоговейном изумлении…
Мартиролог надо пополнить еще Арончиком, который в 1884 году окончательно сошел с ума. Его помешательство было тихое, и начальство не сочло нужным переводить его, подобно Иванову, в больницу для умалишенных. Так в тихом безумии он был переведен в Шлиссельбургскую тюрьму. С параличом ног, он не вставал с койки, из камеры не выходил и умер 2 апреля 1888 года. Но должно вернуться к тому, чье имя надо поставить в начале мартиролога.
30
Со 2 июня 1882 года Нечаев был всецело подчинен только что описанному знаменитому режиму Алексеевского равелина, который имел одно задание: возможно скорее вывести в тираж возможно большее число заключенных.
Жесточайшего режима, установленного в равелине, не выносили люди совсем молодые, подвергшиеся до перевода в равелин недолгому сравнительно предварительному заключению. Его, конечно, не мог вынести Нечаев, подвергнутый ему на десятом году тяжелого заключения.
Отрезанный от всякого общения, Нечаев находился под бдительным оком Соколова; завязать сношения с новой командой было немыслимо. Но мысль Нечаева работала над проблемой о прорыве блокады. Оставались две отдушины: доктор и священник. Доктор Вильмс стоил смотрителя Соколова, да все равно без смотрителя он не мог войти в камеру; священник – тот мог. Только предположив, что Нечаев хотел испытать священника как средство сообщения, или, на крайний случай, как источник какой-либо информации, можно объяснить возбуждение им ходатайства о допущении к нему священника. 1 июня 1882 года комендант писал Плеве: «Заключенный в Алексеевском равелине в камере под № 1, содержавшийся прежде в камере № 5, известный преступник обратился с просьбой о выдаче ему Библии и о приглашении к нему для духовных бесед священника. Последнее заявление он объяснил тем, что у него явилось какое-то смутное, незнакомое ему до сих пор желание обратиться к вере». Мы решительно отрицаем даже тень правдоподобия в этом заявлении Нечаева. По-видимому, сам Ганецкий прозревал истинные намерения и отнесся столь подозрительно к просьбе Нечаева, что, получив от министра внутренних дел разрешение допустить для бесед с Нечаевым одного из крепостных священников, по его, Ганецкого, выбору, не счел нужным привести в исполнение разрешение министра и тем дать Нечаеву случай исполнить «смутное, незнакомое ему до сих пор желание обратиться к вере». Священник к Нечаеву допущен не был. В книге, о которой мы говорили, не записано ни одного посещения священника за период после 8 июня (дата отношения департамента полиции с разрешением) до самой смерти Нечаева. Первое отмеченное в книге посещение равелина священником приходится на 18 декабря 1882 года…