Два раза могильную тишину равелина прорезали вопли Бейдемана.
18 октября 1868 года из равелина до дворца донеслось «всеподданнейшее» прошение:
«Великий Государь.
В надежде, что Ваше Величество удостоите внимания эти строки, которые я решился написать после долгого обсуждения моего настоящего положения, я беру на себя смелость прежде всего уверить Ваше Величество, что побуждением к этому странному с моей стороны поступку – после всего того, что произошло в те семь лет, которые я провел в уединении Алексеевского равелина, – никак не желание переменить так или иначе мою настоящую обстановку на другую, – худшую или лучшую – это решительно все равно, но искренний шаг гражданина, которому то бесполезное бездействие, на которое я обречен в настоящее время, кажется в одно и то же время и лишним и предосудительным с моей стороны, если бы я не употребил того единственно честного средства, которое остается у меня, для того, чтобы выйти из него с чистою совестью и спокойным сознанием. Если бы я хоть на минуту мог сомневаться, что то, что я решил в настоящую минуту, есть презренная сделка со своими убеждениями, то, Ваше Величество, можете быть уверены, что я никогда не осмелился бы утруждать Вас этим письмом, продиктованным мне искренним чувством и написанным без всякой задней мысли. Я никогда не перестану настаивать на неизменности своих прежних политических убеждений, которые, как я осмеливаюсь думать, небезызвестны Вашему Величеству и которые я никогда не старался ни перед кем скрывать, хотя, может быть, их и не следовало выражать в такой резкой и вызывающей форме. В этой излишней и подчас не извинительной резкости, особенно в тех местах, где дело шло об интересах Вашего Величества – как монарха и человека, – я приношу искреннее раскаяние и глубокое сожаление, тем более что высокоспокойное благородство души Вашего Величества стоит выше всяких сарказмов, всяких запальчивых выходок. Припоминая теперь все прошлое, я как человек не могу не чувствовать глубокого угрызения совести при мысли того, что я мог когда-нибудь написать такие вещи, которые могли бы зародить в Вашем прекрасном и благородном сердце чувство презрительного недоумения. Ставя себя на место Вашего Величества, я не могу не удивляться Вашему высокочеловеческому долготерпению; не могу не благоговеть перед этою спокойною твердостью; не могу не уважать глубоко ту нравственную стойкость, свободную от всяких страстей. Я не умею говорить комплиментов и не хочу никому льстить, поэтому то, что написано сейчас мною, Ваше Величество может принять не как излияние верноподданнических чувств, а как выражение чувств гражданина, которому не чуждо понимание нравственной красоты и высоких человеческих достоинств и которому поэтому страшно тяжело подумать, что он мог когда-нибудь слепо оскорблять и эту красоту, и эти достоинства, и каков бы ни был результат этого послания, Ваше Величество, можете быть уверены, что я навсегда сохраню эти чувства. Но оставаясь безусловно при своих прежних политических верованиях и надеждах, я в то же время, оставляя в стороне пустое самолюбие, глубоко убежден и в том, что всякому человеку свойственно ошибаться – особенно в сфере политических и государственных вопросов; а потому я и не настаиваю на непреложности и безошибочности тех предположений, которые, как я осмеливаюсь думать, также небезызвестны Вашему Величеству, и предоставляю времени уяснить и пользу и уместность этих предположений в настоящее время; все, что я желаю теперь, – это убедить Ваше Величество, что с того дня, когда все прошлое будет предано полному забвению, – условие, по моему мнению совершенно необходимое и неизбежное, – Вы найдете во мне искреннего и непритворно преданного гражданина, который никогда не позабудет добра и никогда не вспомнит того, что было скорбного и тяжелого.
Вашего Величества верноподданный
Ответа не последовало. Мера унижения еще не была выполнена. Прошло восемь месяцев, и Бейдеман решился еще раз напомнить о себе «всеподданнейшим» прошением.
«Великий Государь!
Прошло около восьми лет с тех пор, когда я, заарестованный в Финляндии, как беспаспортный бродяга, был наконец привезен в Петербург и заключен в Петропавловскую крепость, как важный политический преступник, имевший самые преступные замыслы против особы Вашего Величества, против безопасности граждан и против спокойствия государства. На первых порах я действительно каждым своим шагом только подтверждал свое первоначальное письменное показание, исполненное необыкновенной резкости и непростительной заносчивости в выражениях о таких предметах, которые должны быть дороги и священны для мало-мальски хорошего подданного, – а потому и должен был окончательно поколебать всякое сомнение насчет характера и свойства своей личности. Признаюсь Вашему Величеству, что я никак не ожидал такой снисходительности к себе – после всего того, что было сказано и написано мною, в продолжение первого времени моего пребывания в Алексеевском равелине, и как я ни был глубоко убежден в благородстве и доброте Вашего Величества, все-таки не мог ожидать такого, поистине ангельского, долготерпения с Вашей стороны, но прошлого не воротишь, – и мне остается только всею будущею жизнью стараться искупить свои прошлые грехи и оказаться достойным того высокоблагородного самообладания, которым Ваше Величество ответили на все те вызывающие, недостойные ни честного человека, ни честного гражданина выходки, при воспоминании о которых я не могу не чувствовать самое глубокое угрызение совести и самое искреннее раскаяние. Было бы слишком дерзко с моей стороны, если бы я постарался хоть чем-нибудь оправдать или объяснить свое прошлое поведение в отношении к Вашему Величеству, да этого я и не желаю – это было бы ниже меня и моих убеждений о человеческих заблуждениях и ошибках; к тому же это значило бы поднимать на ноги то прошлое, от которого я не могу не отворачиваться всем своим существом – с негодованием и презрением. Но если нельзя окончательно истребить из своей памяти прошлый позор, то можно и должно подумать о своем будущем, которым я имею возможность – хотя отчасти – загладить это прошлое, а потому я и осмеливаюсь просить Ваше Величество, чтобы оно позволило мне посвятить всю свою будущую жизнь на верное и безрасчетное служение Вашему Величеству – на преданную и неизменную деятельность в интересах Вашей власти и Вашей славы; и могу уверить Ваше Величество, что, как бы ни сложились обстоятельства в будущем, я никогда не заслужу упрека ни в неблагодарности, ни в измене своим уверениям и обещаниям, данным в такую минуту, когда вся моя будущность вполне зависит от доброй воли Вашего Величества.
Вашего Императорского Величества верноподданный
Эта мольба, этот вопль бесконечно несчастного человека, схороненный в пожелтелых листах архивного дела и донесшийся до нас только теперь, в лето по Р. X. тысяча девятьсот девятнадцатое, тягостным волнением наполняет современное сердце [напоминаю, что работа моя впервые появилась в свет в 1919 году]. Душа умирала в стенах равелина и билась в предсмертных муках. Внутренний свободный человек в Бейдемане был сломлен, уничтожен. Его уверения – полная противоположность всем его утверждениям первого года заключения. Он обещает всю жизнь отдать в интересах царской власти и славы. Он распростерся во прахе уничтожения и просит пощады. Но эта просьба, проникнутая сервилизмом, неизбежным спутником раскаяния, еще хранит остатки чувства собственного достоинства в самом тоне: есть еще некоторая в нем независимость, не соответствующая унизительному содержанию. У нас нет данных для суждения о степени искренности обращения Бейдемана, да они и не нужны, эти данные. Одною мерою измеряется в наших глазах глубина душевной драмы заточенного.
Крик о пощаде, возникший в мраке равелина, донесся до высоты русского престола. Всеподданнейшее прошение было доложено Его Величеству 12 июля 1869 года и не вызвало никакого, хотя бы малейшего, движения по делу Бейдемана, не привело ни к какому, хотя бы малейшему, облегчению его участи. Глас вопиющего! Крик о пощаде поднялся из казематов крепости, донесся до вершин и стих.
И снова книга жизни Бейдемана обрывается. Целое десятилетие со времени обращения к царю не оставило ни одной страницы, ни одной строчки памяти в архивном деле. Документы молчат об этом десятилетии. Мы только знаем, что, после казни Каракозова и после перевода из равелина каракозовцев Худякова и Ишутина 4 октября и офицера Кувязева 15 октября 1866 года, в равелине остался один Бейдеман. С этого времени и до 28 января 1873 года – дня появления в каземате С.Г. Нечаева – в течение 6 ½ лет Бейдеман был
14
Книга жизни Бейдемана развертывается перед нами на записи 1879 года. Минуло 17 ½ лет с момента заключения в равелине, прошло десять лет со времени обращения с просьбой о пощаде. 30 января 1879 года Бейдеман обратился с просьбой к смотрителю равелина майору Филимонову командировать к нему для объяснений по его делу доверенное лицо от III Отделения. Комендант крепости барон Е.И. Майдель, который, кажется, был человеком сердобольным и самым обходительным из всех комендантов, в тот же день явился в камеру Бейдемана и выслушал от него ту же просьбу. В тот же день о его желании комендант написал начальнику III Отделения А.Р. Дрентельну и, чтобы приклонить ухо сановника к мольбе заключенного, закончил свое письмо следующим сообщением: «Смотритель равелина майор Филимонов довел до моего сведения, что, по показанию часовых, стоявших в коридоре при арестантских комнатах, в последние дни были случаи, когда Бейдеман ночью, лежа на постели, рыдал»…
Дрентельн предложил своему товарищу П.А. Черевину съездить в крепость и посетить Бейдемана. На письме коменданта имеется пометка: «Ген. – майор Черевин лично доложил главному начальнику о результатах своего посещения арестанта. 31 января 1879 года». И этими строками исчерпывается все, что мы знаем о посещении… Решительно никакими последствиями для Бейдемана оно не сопровождалось.
Затем – снова молчание архивных листов на полтора года, но некоторые сведения о состоянии Бейдемана приносит нам другой источник – те сообщения, которые Нечаев из равелина отправлял на волю народовольцам и которые были напечатаны далеко не в подлинном виде в 1883 году в № 1 «Вестника Народной воли». Известно, что Нечаеву удалось распропагандировать своих стражей и через них завязать сношения с волей, когда в равелин был посажен 10 ноября 1880 года народоволец Степан Ширяев. Из писем Нечаева народовольцы получили первые вести о равелине, о режиме заключения, о сидевших здесь. Нечаев сообщил, между прочим, и потрясающие данные о своем товарище по заключению. «Несчастный узник, томящийся в заключении более 20 лет и утративший рассудок, бегает по холодному каземату из угла в угол, как зверь в своей клетке, и оглашает равелин безумными воплями. Проходя мимо ворот равелина в тихую морозную ночь, обыватели крепости слышат эти вопли. Этот безумный узник – бывший офицер-академик Шевич, доведенный тюрьмой до потери рассудка».
Мы лишены возможности точно установить тот момент, когда Нечаеву удалось собрать через своих часовых сведения о своем товарище по заключению или войти с ним в сношения. Но ясно во всяком случае, что в этот момент Бейдеман уже не владел рассудком, даже фамилии его не мог узнать Нечаев. В настоящее время на основании пересмотра всех дел архива Алексеевского равелина и всех ежемесячно представлявшихся царю рапортов коменданта со списками заключенных мы можем с полной достоверностью утверждать, что, кроме Бейдемана и Нечаева, за время 1873–1879 годов в равелине не было никого и сообщения Нечаева могут относиться только к Бейдеману. Непонятно, почему Нечаев называет Бейдемана Шевичем. Для объяснения этого факта позволительно привести догадку: не нашел ли Нечаев записанной на стенах фамилии Шевич, который действительно сидел по ничтожному обвинению в украинском сепаратизме в Алексеевском равелине с 12 сентября по 31 декабря 1862 года? Или в безумии сам Бейдеман стал считать себя Шевичем?
В добавление к сообщению Нечаева в письме к народовольцам следует привести и красноречивые строки из подлинного прошения Нечаева на имя директора департамента государственной полиции барона Велио от 25 августа 1880 года о разрешении пользоваться письменными принадлежностями: «Проводя скучные, мучительные дни в хождении из угла в угол по каземату, как зверь в своей клетке, проводя еще более мучительные бессонные ночи в слушании безумных воплей несчастного соседа, доведенного одиночным заключением до ужасного состояния, содрогаясь при мысли, что и меня в будущем ждет такая же участь, если не изменятся условия праздной жизни, расслабляющей физические и умственные силы, я обращаюсь с просьбой…» – и т. д.
Человек сравнительно новый в департаменте полиции, не въевшийся в дело политического розыска, барон Велио против строк Нечаева о воплях безумного соседа написал: «Разве нельзя их разместить?» Сам Нечаев, а быть может, дешифровщики его писем считали преднамеренным такое сближение двух заключенных и дали ему ужасное истолкование: «Шевич (т. е. Бейдеман) не опасен для правительства; мучить его также не имело бы смысла; почему же держать несчастного в заключении? На этот вопрос политика… дает объяснение, ужасающее своим бесчеловечием: безумного Шевича держат в тюрьме потому, что его пример, его вопли и припадки бешенства производят потрясающее действие на других арестантов, молодых, мыслящих, еще не доведенных до отчаяния. Праздное одиночество в сыром склепе, грязное, непромытое белье, паразиты, негодная пища, адский холод, оскорбления и поругания, побои, веревки, колодки, цепи, кандалы – всего этого достаточно, чтобы искалечить человека, чтобы разрушить физические силы, но сила нравственная не всегда может быть раздавлена этим гнетом, и палачи ищут для этого других средств».
У нас нет данных считать такое объяснение верным, но нет и данных для его опровержения. Но с полной убежденностью мы говорим: да, такое объяснение возможно. Действительность его допускает.