– Не убегай, красавчик. Ты мне понравился.
Я ничего не ответил. Мельком подумал: она и сама, пожалуй, была бы симпатичной девчонкой, даже эффектной, если бы пребывала во вменяемом состоянии. Но «волчок» – коварная вещь; он даёт ощущение эйфории, отнимая при этом разум. Взгляд теряет осмысленность, весь облик меняется в результате разительно, как будто из сложнейшей конструкции извлекают один-единственный, но при этом ключевой винтик, и она распадается, утрачивает цельность и завершённость.
Вообще, красота – предельно субъективная штука. Она не является арифметической суммой безупречных черт и пропорций; чтобы оживить образ, необходим последний, почти мистический штрих, неуловимый ингредиент. И вот он-то начисто исчезает, если в действие вступает «волчок».
Об этом я размышлял, поднимаясь по лестнице на последний этаж, под крышу. Отперев квартирную дверь, прошёл в свою комнату и угрюмо уставился на мольберт, приткнувшийся у окна. Собственно говоря, моя неоконченная картина очень хорошо иллюстрировала феномен, о котором я думал только что. Пусть даже это не женский портрет, а всего лишь пейзаж. Вроде неплохо сделано, но не хватает чего-то самого главного.
На полотне был вид из окна: два кирпичных дома с мансардами, мощёная улица между ними и набрякшие тучи сверху. Я старался как можно точнее и скрупулёзнее передать все детали – и неровности в стенной кладке, и потёки на крышах, и зернистый рельеф мостовой внизу; фиксировал все нюансы ежедневной уличной серости. Начиная работу, я был уверен: если не упустить ни одной подробности, то картина оживёт и задышит. Но, похоже, ошибся.
Или всё-таки…
Я смочил подсохшую кисть, взял палитру с красками. Мне нужна была бледная небесная синева, та самая, что я наблюдал из окна закусочной. Я подобрал оттенок и на секунду прикрыл глаза, вспоминая. А потом добавил штрих на картину, в серую гущу, нависающую над крышами.
Отошёл на пару шагов, чтобы оценить результат…
…и разочарованно выругался.
Синеватая клякса, которая втиснулась между туч, имела ровно ту форму, что я запомнил, и верный цвет – но всё равно смотрелась чужеродной нашлёпкой. Не решала проблему, а только усугубляла.
Я готов был рвать и метать, но тут постучали в дверь.
Сделав глубокий вдох, я вышел в коридор и открыл. Сестрёнка шагнула через порог, обняла меня и тут же защебетала:
– Ну наконец-то я к тебе вырвалась! А то, представляешь, этот противный Добсон уже собрался оставить меня на сегодня в лавке, хотя сам же обещал выходной. Но я упёрлась, сказала – нет, мистер Добсон, раз обещали, то я пойду, иначе нечестно! Он поворчал, конечно, надулся, как будто я его смертельно обидела, но я все эти его уловки изучила сто лет назад! И сам он прекрасно знает, что я этот выходной заслужила, потому что всю неделю пахала как ненормальная, и пойди ещё отыщи другую такую дуру…
Она болтала без умолку, не давая мне вставить слово. А едва оказавшись в комнате, принялась выкладывать из сумки на стол провизию:
– Вот тут тебе от нас с тётей окорок свежий и сыр ещё, а то ведь мы тебя знаем, ты даже про обед забываешь, когда рисуешь…
– Эмили, – сказал я, – прекрати уже наконец. Ты, по-моему, не учитываешь, что это я твой старший брат, а не наоборот.
– Всё я учитываю! Но ты очень непрактичный, и я должна о тебе заботиться. Поэтому, пожалуйста, не спорь! Лучше расскажи, какие у тебя новости. Чем занимался, что рисовал? Вот эту картину я, например, не видела…
Она принялась заинтересованно разглядывать пейзаж на мольберте. Похвалила:
– Очень похоже, прямо точь-в-точь! Почти как на фотографии! А вот этот кусочек синенький, ты его специально выдумал, да? Как будто небо разъяснивается. А я как раз шла со станции и мечтала, может, солнце всё-таки выглянет, потому что тучи уже надоели жутко…
– Сестрёнка, – пояснил я устало, – картина не удалась, её надо переделать. Я просто ещё не понял, как именно.