Книги

Ученик дьявола

22
18
20
22
24
26
28
30

— Чего?

— Шантаж, — сказал Дуссандер. — Разве это не так называют в «Манниксе», «Гаваи 5–0» и «Барнаба Джонсе»? Вымогательство. Если из-за этого…

Но Тодд расхохотался от души мальчишеским смехом. Он тряс головой, пытаясь что-то сказать, но не мог, и опять смеялся.

— Нет, — сказал Дуссандер, и вдруг стал седым и еще более испуганным, чем в начале разговора с Тоддом. Он снова отхлебнул из своего стакана, поморщился и вздрогнул. — Я вижу, это не так, по крайней мере, не вымогательство денег. Но по тому, как ты смеешься, я чувствую все-таки, что вымогательство есть. Чего тебе надо? Зачем ты пришел и потревожил старика? Ну, предположим, как ты сказал, я когда-то был нацистом. Даже в гестапо. Но теперь я всего лишь старик, мне нужны свечки, чтобы заставить работать кишечник. Что тебе нужно?

Тодд снова посерьезнел. Он взглянул на Дуссандера открыто и подкупающе откровенно:

— Что? Я хочу услышать об этом. Обо всем. Это все, что мне нужно. Правда.

— Услышать об этом? — отозвался Дуссандер. Он был в полнейшем недоумении.

— Да, об огневых ротах, о газовых камерах, печах. Как люди выкапывали себе могилы, а потом стояли на краю и падали. О, — он облизал губы, — о допросах, экспериментах. Обо всем. Обо всех ужасах.

Дуссандер глядел на него пристально, но как-то отрешенно, как ветеринар мог бы смотреть на кошку, только что родившую двухголовых котят.

— Ты — чудовище, — мягко сказал он.

Тодд фыркнул.

— Если судить по книгам, которые я прочел для своего реферата, это вы — чудовище, мистер Дуссандер. А не я. Это вы отправляли их в печи, а не я. Две тысячи в день в Патине до вашего прихода, три тысячи после, три с половиной миллиона перед тем, как пришли русские и остановили вас. Гиммлер называл вас специалистом по производительности и вручил вам медаль. И это вы называете меня чудовищем? Господи!

— Это все грязная американская ложь, — сказал удивленно Дуссандер. Он со стуком поставил стакан, расплескав виски на руки и на стол. — Это было не моего ума дело. Мне давали приказы и директивы, а я их выполнял.

Улыбка Тодда стала шире, почти превратившись в ухмылку.

— Я знаю, как американцы все исказили, — пробормотал Дуссандер. — Но это ваши политиканы представили нашего доктора Геббельса в виде ребенка, играющего с книжкой с картинками в детском саду. Они рассуждают о морали, а в то же время обливают плачущих детей и старух горящим напалмом. Ваших законопротивников называют трусами и пацифистами. За отказ выполнять приказы их сажают в тюрьму или выдворяют из страны. Те, кто хочет продемонстрировать протест против неудачной азиатской кампании, выходят на улицу. Солдаты, убивающие невинных, получают награды из рук президента, их встречают парадами и почестями после того, как они насаживали детей на штыки и сжигали госпитали. В их честь даются обеды, им вручают ключи от города, бесплатные билеты на игры профессиональных футболистов. — Он поднял стакан в сторону Тодда. — Военными преступниками считают только тех, кто проигрывает, за то, что они выполняли приказы и директивы. — Он выпил, а потом закашлялся так, что краска вернулась к его щекам.

Весь этот монолог Тодд прослушал, ерзая, как обычно при разговорах родителей, когда они обсуждали вечерние новости — все, что говорил «старый добрый Уолтер Клондайк», как называл его отец. Политические взгляды Дуссандера волновали его не больше, чем акции. Он считал, что люди придумали политику, чтобы оправдывать свои действия. Как в прошлом году, когда ему ужасно хотелось заглянуть под юбку Шэрон Эккерман. Шэрон осудила его за это желание, но по ее тону можно было догадаться, что эта мысль ее даже волнует. Поэтому он сказал ей, что, когда вырастет и станет врачом, тогда она разрешит. Вот это и есть политика. А ему хотелось услышать о попытках немецких врачей заставить женщин совокупляться с собаками, о том, как помещали близнецов в холодильники, чтобы посмотреть, умрут ли они одновременно, или один из них продержится дольше. Об электрошоковой терапии и операциях без анестезии, о том, как немецкие солдаты насиловали всех женщин подряд. Последнее было уже так затасканно, словно кто-то придумал это для прикрытия настоящих ужасов.

— Если бы я не выполнял приказы, то был бы мертв. — Дуссандер тяжело дышал, верхняя часть туловища качалась туда-сюда в кресле, скрипели пружины. Вокруг него сгустился запах алкоголя. — Ведь всегда был русский фронт, так? Наши лидеры были безумны, это доказано, но разве можно спорить с безумцами… особенно, когда главному безумцу дьявольски везет? Он был на волосок от смерти во время того отлично спланированного покушения. Заговорщиков удавили струнами от фортепиано, давили медленно. Их агонию снимали на кинопленку — в назидание элите…

— Вот это да! Круто! — импульсивно выкрикнул Тодд. — Вы видели эту пленку?

— Да. Видел. Мы все видели, что случилось с теми, кто не хотел или не мог бежать от ветра и выжидал, пока буря утихнет. То, что мы делали тогда, было правильно. В то время и в том месте это было правильно. Я бы поступил так снова. Но… Его взгляд упал на стакан. Стакан был пуст, — …но я не хочу об этом говорить, даже думать не хочу. То, что мы делали, было мотивировано только желанием выжить, а в выживании ничего красивого нет. Мне снилось… — Он медленно вытащил сигарету из пачки на телевизоре. — Да, много лет подряд мне снились кошмары. Темнота и звуки в темноте. Двигатели тракторов. Моторы бульдозеров. Удары прикладов по мерзлой земле или человеческим черепам. Свистки, сирены, пистолетные выстрелы, крики. Лязг дверей скотовозов, открывающихся в холодные зимние вечера. Потом в моих кошмарах все звуки замирают, и в темноте открываются глаза, сверкающие, как у диких зверей в лесу. Я много лет жил на краю джунглей, и, наверное, поэтому в моих кошмарах всегда запах джунглей. Когда я просыпался — мокрый, в холодном поту, с колотящимся в груди сердцем, рука была прижата ко рту, чтобы сдержать крик. И я думал: кошмар — это правда. Бразилия, Парагвай, Куба… Эти места — сон. Наяву я все еще в Патине. И сегодня русские ближе, чем вчера. Некоторые из них помнят, что в 1943 пришлось есть замерзшие трупы немцев, чтобы выжить. Теперь они жаждут горячей немецкой крови. Мне говорили, мальчик, что некоторые из них, войдя в Германию, перерезали глотки пленным и пили кровь из сапога. Я просыпался и думал: «Работу надо продолжать, и оставить только тогда, когда не останется и следов того, что мы натворили здесь, или останется так мало, что мир, который не хочет в это верить, не поверит». Я часто думал: «Надо продолжать работать, чтобы выжить».

В отличие от предыдущих монологов этот Тодд слушал с большим вниманием и живым интересом. Это было любопытно, но он был уверен, что более интересные рассказы еще впереди. Дуссандера нужно лишь подтолкнуть; ему чертовски повезло: многие в таком возрасте впадают в маразм.