Переходя от технического к внутреннему и духовному, мы сделаем следующие замечания. Когда при возрождении наук стали искать показаний опыта и стремились повторять их с помощью экспериментов, последними пользовались для совершенно различных целей.
Самой прекрасной целью было и остается – познать явление природы, раскрывающееся нам с различных сторон, во всей его цельности. Гильберт достаточно далеко подвинул на этом пути учение о магните; так же приступали к делу, чтобы изучить упругость воздуха и другие его физические свойства. Но некоторые естествоиспытатели работали не в этом духе; они пытались объяснить явления из самых общих теорий; так, для объяснения цветов Декарт пользовался шариками своей матери, а Бойль – своими «гранями тел». Другие хотели, в свою очередь, подтвердить явлениями какой-нибудь общий принцип; так, Гримальди доказывал бесчисленными экспериментами, что свет есть некая субстанция. Метод же Ньютона был совсем особого, неслыханного рода. Чтобы вызвать наружу глубоко скрытое свойство природы, он пользуется всего только тремя экспериментами, в которых раскрываются отнюдь не первичные, но в высшей степени производные явления. Выдвигать вперед только эти три лежащих в основе письма к
Личность Ньютона
Время, когда родился Ньютон, относится к самым характерным в английской и даже во всемирной истории. Ему было четыре года[55], когда был обезглавлен Карл I, и его застало в живых восшествие на престол Георга I. Грандиозные конфликты потрясали государство и церковь и сталкивали их друг с другом самыми разнообразными и изменчивыми способами. Был казнен король; враждующие народные и военные партии устремлялись друг на друга, в быстрой смене следовали друг за другом правительства, министерства, парламенты; восстановленная, блестяще проявлявшая себя королевская власть была вновь потрясена: король изгоняется, престол достается иноземцу и снова не наследуется, а уступается чужаку.
Как должно возбуждать, толкать каждого такое время! И какой это должен быть особенный человек, которому и рождение, и способности открывают так много путей и который все отклоняет и спокойно следует своему прирожденному призванию исследователя!
Ньютон был здоровый человек со счастливой организацией и ровным темпераментом, без страстей, без желаний. У него был конструктивный ум, притом в самом абстрактном смысле; поэтому высшая математика и была для него настоящим подспорьем, с помощью которого он стремился построить свой внутренний мир и осилить внешний. Мы не дерзнем давать оценку этой его главной заслуге и охотно признаемся, что его истинный талант лежит вне нашего кругозора; но если мы признаем, что созданное его предшественниками он легко охватил и сделал изумительные дальнейшие шаги, что средние умы его времени уважали и почитали его, а лучшие признавали его своим братом, то и без дальнейших доказательств он должен быть признан человеком исключительным.
Зато с практической, опытной стороны он уже к нам ближе. Здесь он вступает в мир, который мы знаем, в котором мы можем оценить его методы и успехи, не опуская при этом из виду следующую неоспоримую истину: как чисто и надежно ни может быть обработана математика сама в себе, на почве опыта она на каждом шагу спотыкается и, подобно всякому иному разработанному принципу, может повести к заблуждению и даже довести его до чудовищных размеров…
Как доходит Ньютон до своего учения, как опрометчиво действует он при первом его испытании, это мы обстоятельно показали выше. Затем он последовательно строит свою теорию и пытается даже придать своему способу объяснения характер факта; он удаляет все, что ему вредит, а то, чего нельзя отрицать, просто игнорирует. Он вовсе не защищается, а только повторяет своим противникам: «Подойдите к предмету, как я это сделал; следуйте моему пути; устройте все, как я устроил; смотрите по-моему, заключайте по-моему, и вы найдете то, что я нашел; все остальное от лукавого. К чему сотни экспериментов, если два или три наилучшим образом обосновывают мою теорию?»
Этому способу трактования, этому непреклонному характеру учение его, собственно, и обязано всей своей удачей. Раз уж произнесено слово
Каждое существо, ощущающее себя как некоторое единство, стремится нераздельно и неизменно сохраняться в своем состоянии. Это – вечный, необходимый дар природы, и можно поэтому сказать, что каждое единичное существо обладает характером, вплоть до червяка, который извивается, когда на него наступают. В этом смысле мы можем приписать характер и слабому человеку, и даже трусу: он ведь отрекается от того, что для других людей представляет наивысшую ценность, но что чуждо его природе, – от чести, от славы, – только для того, чтобы сохранить свою личность. Однако обыкновенно словом «характер» пользуются в более высоком смысле: в тех случаях, когда личность, обладающая значительными качествами, упорно стоит на своем и ничто не в силах свернуть ее с пути.
Сильным характером называют такой, который мощно противостоит всем внешним преградам и стремится проявить свою самобытность, хотя бы с опасностью потерять свою личность. Великим называют характер, когда его сила связана с великими, необозримыми, бесконечными качествами и способностями и когда благодаря ему появляются на свет совершенно оригинальные, неожиданные замыслы, планы и дела.
Хотя каждый прекрасно понимает, что величие составляет здесь, как и везде, именно сверхмерное, однако было бы заблуждением думать, что речь идет здесь о нравственном моменте. Главный фундамент нравственного есть добрая воля, которая – по своей природе – может быть направлена только на правое; главный фундамент характера есть решительное хотение, безотносительно к правому и неправому, к добру и злу, к истине или заблуждению; это – то, что так высоко ценит в своих членах каждая партия. Воля принадлежит свободе, она направлена на внутреннего человека, на цель; хотение принадлежит природе и направлено на внешний мир, на действие; а так как земное хотение может быть всегда лишь ограниченным, то можно почти заранее предположить, что на практике согласное с высшим правом никогда не может стать – разве только случайно – предметом хотения.
Заметим при этом, что найдено еще далеко недостаточно прилагательных для выражения различных характеров. Для опыта мы воспользуемся символически различиями, которые употребляются в физическом учении о плотности тел; мы скажем, что бывают характеры крепкие, твердые, плотные, упругие, гибкие, мягкие, тягучие, упорные, вязкие, жидкие, и кто знает, какие там еще. Характер Ньютона мы причислили бы к упорным, как и его теория цветов является окостенелым aperçu.
В данный момент нас касается только отношение характера к истине и заблуждению. Характер остается одинаковым, отдается ли он во власть первой или второго; и потому мы нисколько не умаляем того высокого уважения, которое мы питаем к Ньютону, утверждая: как человек, как наблюдатель – он впал в заблуждение; как человек характера, как глава секты – он именно тем и проявил сильнее всего свое упорство, что это заблуждение, вопреки всем внешним и внутренним предостережениям, он твердо отстаивал до своего конца – мало того, все больше разрабатывал и пытался распространить, укрепить его и вооружить против всех нападений…
Однако этим разрешена еще не вся загадка; за этим кроется нечто еще более таинственное. Дело в том, что в человеке может появиться высшее сознание, так что он приобретает возможность до известной степени обозреть необходимую, присущую ему природу, в которой он ничего не может изменить со всей своей свободой. Достигнуть здесь полной ясности почти невозможно; бранить себя в отдельные моменты, правда, удается, но никому не дано все время порицать себя. Если не хвататься за обычное средство сваливать свои недостатки на обстоятельства, на других людей, то в конце концов из конфликта разумно судящего сознания с натурой, которая хотя и модифицируема, но неизменна, возникает особого рода ирония по отношению к самому себе, так что к своим ошибкам и заблуждениям мы относимся терпимо, как к невоспитанным детям, которые без своих шалостей, быть может, не были бы нам так дороги.
Эта ирония, это сознание, снисходящее к собственным недостаткам, играющее своими заблуждениями и предоставляющее им тем больше простора, что в конце концов оно надеется справиться с ними, может проявляться у разных субъектов в различной степени, и мы охотно взялись бы, не будь это слишком рискованным, установить такую галерею характеров на основании живых и отошедших образцов. Если бы затем дело вполне выяснилось на примерах, никто не обратился бы к нам с упреком, найдя в этом ряду и Ньютона, у которого, несомненно, было смутное ощущение своей неправоты.
Как иначе было бы возможно для одного из первых математиков пользоваться такой пародией на метод, что уже в лекциях по оптике, желая установить различную преломляемость, он приводит лишь в самом конце опыт с параллельными средами, относящийся к самому началу; как мог человек, для которого важно было бы в полном объеме познакомить своих учеников с явлениями, чтобы построить на них приемлемую теорию, – как мог такой человек трактовать субъективные явления лишь в конце и отнюдь не в известном параллелизме с объективными; как мог он объявить их неудобными, тогда как они, без сомнения, самые удобные – если только не желать уклониться от природы и обеспечить от нее свое предвзятое мнение? Природа не высказывает ничего, что было бы ей самой неудобно; тем хуже, если она становится неудобной какому-нибудь теоретику.
После всего сказанного, так как этические проблемы могут решаться весьма различными способами, мы приведем еще такую догадку: быть может, Ньютону потому именно так нравилась его теория, что при каждом эмпирическом шаге она предъявляла ему новые трудности. Так, один математик говорит: «…c’est la coutume des géomètres de s’élever do difficultés en difficultés, et méme de s’en former sans cesse de nouvelles, pour avoir le plaisir de les surmonter…»[56]
…Всякое заблуждение, непосредственно вытекающее из человека и из окружающих его условий, простительно, часто даже почтенно; но не все последователи этого заблуждения заслуживают такого снисходительного отношения. Повторенная чужими устами истина уже теряет свою прелесть; повторенное чужими устами заблуждение кажется пошлым и смешным. Отделаться от собственного заблуждения трудно, часто невозможно даже при большом уме и больших талантах; но кто воспринимает чужое заблуждение и упрямо держится за него, тот обнаруживает весьма невеликие способности. Упорство оригинально заблуждающегося может рассердить нас; упрямство человека, копирующего заблуждение, вызывает досаду и раздражение. И если в споре против Ньютонова учения мы иногда выходили из границ сдержанности, то всю вину мы возлагаем на школу, у которой некомпетентность и самомнение, лень и самодовольство, злоба и жажда преследования стоят в полном соответствии и равновесии друг с другом.
Признание автора