– Прутом бить не стоит, а то он отдаст концы. Дормэс оторвал голову от скамьи и прохрипел:
– Вы считаете себя врачом и якшаетесь с этими убийцами?!
– Молчать, ты, тварь! Такого мерзавца, как ты, надо бить смертным боем… да так с тобой и сделают, я только думаю, что ребятам лучше поберечь тебя до суда!
Доктор продемонстрировал свое ученое рвение тем, что страшно больно вывернул ухо Дормэса, одобрительно хихикнул: «За дело, ребята!» – и вразвалку пошел к выходу, демонстративно напевая.
Три вечера подряд его допрашивали и били – один раз глубокой ночью, и стража жаловалась на бесчеловечное обращение офицеров, заставлявших их работать так поздно. Они развлекались тем, что били ремнем от сбруи, на котором была пряжка.
Дормэс чуть не сдался, когда допрашивавший его офицер заявил, что Бак Титус сознался в противозаконной пропаганде, и привел при этом столько подробностей об иx работе, что Дормэс готов был ему поверить. Но он не стал слушать. Он говорил себе: «Нет, нет! Бак скорее умрет, чем сознается в чем-нибудь. Это все Арас Дили вынюхал».
Офицер ворковал:
– Будьте разумны, последуйте примеру вашего друга Титуса и скажите нам, кто еще был в заговоре, кроме него, вас, Дэна Уилгэса и Уэбба. Тогда мы вас отпустим. Мы сами все прекрасно знаем… о, мы знаем все подробности… но мы хотим убедиться, пришли ли вы наконец в себя, обратились ли в истинную веру, мой маленький друг. Итак, кто еще был замешан? Назовите толькс имена. Мы вас сразу отпустим, или вам хочется еще раз отведать касторки и плетей?
Дормэс не ответил.
– Десять ударов, – сказал офицер.
Дормэса каждый день выгоняли на получасовую прогулку – потому, может быть, что он предпочитал бы лежать на своей жесткой койке, стараясь по возмосности не двигаться, чтобы успокоилось его бешено колотившееся сердце. С полсотни заключенных прогуливались во дворе, бессмысленно шагая по кругу. Он проходил мимо Бака Титуса. Поздороваться с ним – значило бы напроситься на удар от стражи. Они приветствовали друг друга быстрым движением век, и, глядя в его ясные глаза спаниеля, Дормэс знал, что Бак никого не выдал.
Один раз он видел Дэна Уилгэса, но Дэн не гулял, как другие; его вывели под стражей из карцера-с разбитым носом, с оторванным ухом, он был похож на человека, отделанного боксером. Он казался наполовину парализованным. Дормэс пытался расспросить про Дэна одного из часовых в его коридоре. Часовой этот, парень с красивым и чистым лицом, известный в своей деревне как первый щеголь и нежный сын, рассмеялся:
– Ах, твой дружок Уилгэс? Болван думает, что он сильнее наших ребят. Говорят, он все кидается на них с кулаками. Это ему даром не пройдет, не сомневайся!
В эту ночь Дормэсу показалось – он не был уверен, но ему казалось, – что он слышал вопли Дэна. На следующее утро ему сообщили, что Дэн – Дэн, который всегда так негодовал, когда ему приходилось набирать сообщение о чьем-нибудь самоубийстве, – повесился у себя в камере.
В один прекрасный день Дормэса неожиданно для него привели в комнату – на этот раз довольно большую, – где его должны были судить.
Но судьей был не районный уполномоченный Фрэнсис Тэзброу и не какой-нибудь военный судья, а радетель о народном благе, сам великий Эффингэм Суон, новый областной уполномоченный.
Когда Дормэса подвели к судейскому столу, Суон просматривал статью, написанную о нем Дормэсом. Он заговорил – нет, этот грубый, усталый человек не был уже тем веселым, светским собеседником, который когда-то играл с Дормэсом, словно мальчик, обрывающий крылышки у мух.
– Джессэп, признаете ли вы себя виновным в попытках ниспровержения существующего строя?
– Что…Дормэс беспомощно оглянулся в поисках адвоката.
– Уполномоченный Тэзброу! – позвал Суон.