– А ну, ребята, бросьте эти штуки и отведите его в общую!.. Его сегодня судят.
Дормэса отвели в грязную комнату, где ожидало уже шесть человек, среди них Бак Титус. Над одним глазом у него была грязная повязка; она прилегала неплотно, и было видно, что лоб рассечен до кости. Бак нашел в себе силы приветливо ему кивнуть. Дормэс тщетно старался сдержать рыдания.
Он стоял целый час, вытянувшись во фронт, под надзором вооруженного арапником часового с физиономией убийцы; часовой дважды хлестнул Дормэса этим арапником, когда у того невольно обвисали руки.
Бака повели к следователю первым. Дверь за ним захлопнулась, а затем Дормэс услышал ужасный вопль, как будто Бака ранили насмерть. Вопль замер, он перешел в сдавленный хрип. Когда Бака вывели, лицо у него было грязное и серое, как его повязка, по которой теперь расползалось пятно крови. Человек, стоявший у двери, ткнул пальцем в Дормэса и проворчал:
– Следующий!
Теперь он увидит наконец Тэзброу! Но в маленькой комнате, куда его ввели (Дормэс сразу даже растерялся: он почему-то рассчитывал увидеть большой судебный зал), был только арестовавший его вчера офицер; он сидел за столом и просматривал какие-то бумаги, а с обеих сторон около него неподвижно стояли минитмены, держа руку на кобуре револьвера.
Офицер заставил его подождать, а потом резко выпалил:
– Имя?
– Вы его знаете!
Конвойные, стоявшие около Дормэса, ударили его с обеих сторон.
– Имя?
– Дормэс Джессэп.
– Вы коммунист?
– Нет, я не коммунист!
– Двадцать пять ударов… и касторка.
Не верившего своим ушам, ничего не понимавшего Дормэса потащили через комнату в находившуюся за ней камеру. Длинная деревянная скамья вся почернела от запекшейся крови, вся провоняла засохшей кровью. Конвойные схватили Дормэса, грубо закинули ему голову, разжали челюсти и влили в него целую бутыль касторки. Они сорвали с него одежду и швырнули ее на липкий пол. Потом бросили его лицом вниз на скамью и стали бить стальным удилищем. Каждый удар врезался ему в тело, а они били медленно, со вкусом, стараясь не дать ему слишком рано потерять сознание. Но он был уже без сознания, когда, к великому удовольствию стражи, подействовала касторка. Он очнулся уже в своей камере на полу, на куске грязной мешковины.
В течение ночи его два раза будили, чтобы спросить:
– Ну что, ты коммунист? Сознайся лучше! Мы из тебя душу вышибем, если не сознаешься!
Никогда в жизни он не испытывал такой слабости, но он никогда не испытывал и такого гнева; гнев был слишком велик, чтобы он мог подтвердить что-либо, даже для спасения собственной жизни. Он только огрызался: «Нет!» Но после третьего избиения он, задыхаясь от злости, подумал, что, пожалуй, это «нет» уже не соответствует действительности. После каждого допроса его били кулаками, но стальным прутом больше не хлестали – запретил местный медик.
Это был молодой врач, с виду спортсмен, в коротких, широких брюках. Он, зевая, поглядел на конвойных в пропахшем кровью погребе и равнодушно проговорил: