XIV
Я приобщился к христианской, или, как ее некоторые называют, кэмпбеллитской церкви, совсем еще ребенком, когда у меня молоко на губах не обсохло. Но я всегда, и тогда и теперь, мечтал принадлежать ко всему славному братству: быть заодно и с благородными пресвитерианцами, ведущими борьбу с малодушными, лживыми ниспровергателями и шутами, именуемыми Высшими Критиками; и с методистами, так стойко сопротивляющимися войне и тем не менее во время войны такими верными патриотами; и с изумительно терпимыми баптистами; и с серьезными адвентистами седьмого дня; я мог бы даже, пожалуй, сказать доброе слово об унитарианцах, поскольку к ним принадлежал великий Уильям Говард Тафт и его жена.
«В атаку». Берзелиос Уиндрип.
Официально Дормэс принадлежал к универсалистской церкви, а его жена и дети к епископальной — ситуация нередкая в Америке. Он был воспитан в почитании Хошеа Беллоу — св. Августина универсалистской церкви, — провозгласившего из своего крошечного домика в Барнарде (Вермонт), что даже самый нечестивый получит после смерти возможность спастись. Но теперь Дормэс не мог заставить себя пойти в церковь универсалистов в Форте Бьюла. У него с ней было связано слишком много воспоминаний об отце, пасторе, и ему было грустно видеть, что вместо собиравшихся здесь некогда по воскресеньям двухсот бородачей, которые мирно беседовали, посиживая рядом с женщинами и детьми на крашеных сосновых скамьях, теперь приходили только пожилые вдовы, несколько фермеров да школьных учителей.
Но в эти дни раздумий Дормэс снова отважился пойти туда. Это было невысокое мрачное гранитное здание с раскрашенными арками окон, не особенно его оживлявшими, но в детстве и арки и усеченная башня казались Дормэсу красивее собора в Шартре. Он любил тогда эту церковь, как в Исайя-колледже любил библиотеку, которая, несмотря на свой неказистый вид раскоряченной жабы из красного кирпича, воплощала для него свободу и возможность духовных откровений, — тихое помещение читального зала, где можно было часами сидеть, позабыв обо всем на свете, и где никто не звал тебя идти ужинать.
Зайдя в церковь, он застал там человек тридцать, рассеянно слушавших присланного из Бостона студента-теолога, монотонное, благонамеренное, пугливое и отчасти заимствованное красноречие которого живописало болезнь Авия, сына Иеровоамова. Дормэс смотрел на голые (в противовес греховным аксессуарам папизма), окрашенные скучной зеленой краской церковные стены и прислушивался к монотонному гудению проповедника:
— Только теперь, э-э, теперь многие из нас не понимают, э-э, насколько грех, всякий грех, который мы, э-э, можем совершить, отражается не только на нас, но и э… на тех, кто нам, э-э, близок и дорог…
«Я бы все отдал, — тоскливо думал Дормэс, — за проповедь, пусть иррациональную, но сильную и горячую проповедь, которая подбодрила бы и утешила меня в эти трудные дни». Но он тут же с величайшей досадой спохватился, вспомнив, что всего лишь несколько дней назад н осудил иррациональную, драматическую силу воинствующего вождя, безразлично — церковного или политического.
Ну что ж, очень печально! Ему придется отказаться от духовного утешения церкви, которое он знавал в школьные годы.
Хотя нет, надо еще попробовать прибегнуть к духовному утешению своего друга мистера Фока — «падре», как нередко называл его Бак Титус.
В уютной англиканской церкви св. Криспина, с ее бронзовыми мемориальными досками, в подражание английским, с ее кельтской купелью и украшенным медным орлом аналоем и с пахнущим пылью ковром, Дормэс слушал мистера Фока:
— Всемогущий бог, отец господа нашего Иисуса Христа, не желает смерти грешников, но желает, чтобы они отвернулись от своего нечестия и жили; он дал силу своим служителям и заповедал им провозглашать народу, всем, кто раскаивается, прошение и отпущение грехов…
Дормэс посмотрел на невозмутимо-благочестивое лицо своей жены Эммы. Милый, издавна знакомый ритуал казался ему теперь бессмысленным, потому что все это было так же далеко от современности с ее Бэзом Уиндрипом и его минитменами и так же бессильно утешить его, утратившего привычное чувство гордости от сознания того, что он американец, как вновь поставленная на сцене столь же милая и столь же хорошо знакомая елизаветинская пьеса. Он беспокойно огляделся по сторонам. Сам мистер Фок был, может быть, настроен и очень возвышенно, но большинство собравшихся оставалось равнодушным. Для них англиканская церковь олицетворяла не честолюбивое смирение Ньюмэна и не человечность епископа Брауна (впрочем, оба они ее покинули!) — она была для них символом и утверждением процветания — духовным эквивалентом факта владения двенадцатицилиндровым «кадиллаком», — более того, она удостоверяла тот факт, что еще ваш дед имел выездной экипаж, влекомый почтенной патриархальной лошадкой.
Дормэсу казалось, что в церкви пахло черствой сдобой.
Миссис Краули была в белых перчатках, а к ее бюсту — у миссис Краули даже в 1936 году был бюст, а не грудь — был приколот букет тубероз. Фрэнсис Тэзброу был в визитке и полосатых брюках, а рядом, на сиреневой подушке, лежал шелковый цилиндр (единственный в форте Бьюла). И даже та, с которой Дормэс делил жизнь и по крайней мере свой утренний кофе, его добрая Эмма сидела с таким самодовольным выражением возвышенной доброты, что Дормэс стал злиться.
«Все это душит меня! — негодовал он. — Лучше уж шумная оргия… хотя нет… это дикарская истерика в стиле Бэза Уиндрипа. Мне нужна такая церковь, если это вообще возможно, которая была бы равно далека и от дикарей и от капелланов короля Генриха Восьмого. Я понимаю, почему Лоринда при всей своей педантичности и добросовестности никогда не ходит в церковь».
Лоринда Пайк в этот слякотный декабрьский вечер сидела в глубоком кресле в своей «Таверне долины Бьюла» и штопала чайную скатерть. Это не была, в сущности, таверна. Это был настоящий пансион, если принять во внимание его двенадцать спален и гостиную, обставленную с претензией на художественность, где обедали постояльцы.
Несмотря на его давнишнюю нежную привязанность к Лоринде, Дормэса всегда раздражали цейлонские медные чаши для споласкивания пальцев, клеенчатые скатерти из Северной Каролины и итальянские пепельницы, расставленные как для продажи на шатких карточных столах в столовой. Но он вынужден был признать, что чай у Лоринды великолепный, пирожки воздушные, стилтонский сыр превосходного качества, самодельный ромовый пунш восхитителен и что сама Лоринда и умна и очаровательна, особенно в тех случаях, когда, как в этот пасмурный вечер, ее не беспокоят ни другие посетители, ни присутствие этого противного червяка — ее компаньона мистера Ниппера, у которого создалось приятное убеждение, что раз он вложил в «таверну» несколько тысяч, то он вправе ни за что не отвечать, ничего не делать и забирать себе половину доходов.
Дормэс вошел, стряхивая снег и тяжело дыша, — на скользкой дороге ему пришлось крепко налегать на тормоз. Лоринда небрежно кивнула, подбросила в камин дров и продолжала штопать, не сказав ничего более сердечного, чем:
— Привет. На улице паршиво?