Фрау Б.Г., шизофреничка, содержащаяся в Мюнстерлингенской клинике и влюбленная в одного из медбратьев, считала, что он хочет повредить ее половые органы небольшим ножом. Когда от недомогания перед ее глазами начинали кружиться «мошки», она видела их как летающие в воздухе маленькие ножи, и, когда это происходило, у нее возникали болезненные ощущения ниже пояса, как от пореза лезвием. Мысли о ранах от холодного оружия распространились и на галлюцинации другого рода. Всякий раз, когда эта женщина смотрела в окно и видела работника, косившего лужайку, она ощущала удары лезвием косы по ее собственной шее, и это приводило ее в бешенство, поскольку она отчетливо осознавала, что коса в руках мужчины не может до нее достать.
Этот случай напомнил Роршаху сон, который когда-то приснился ему в Цюрихе. Годы спустя это сновидение оставалось живым и ярким в его сознании:
«В свой первый семестр в клинике я впервые присутствовал на вскрытии – и смотрел на происходящее с прекрасно известным рвением молодого студента. Особый интерес для меня представляло рассечение мозга, который я всегда воспринимал как место, где находятся все наши мысли и чувства, так что это в каком-то смысле виделось мне как “душа в разрезе”. Покойный был жертвой инсульта, и его мозг подвергся рассечению поперечными срезами. В ту ночь мне приснился сон, в котором я чувствовал, как мой собственный мозг режут таким же образом. Срез за срезом, его слои отделялись от полушарий и падали вперед – точно так же, как это происходило на вскрытии. Это телесное ощущение (к сожалению, я не могу подобрать более точного выражения) было очень отчетливым, а визуальное содержание этого сна является в моей памяти ярким даже сегодня. Оно обладает свойством – едва уловимым, но всё же явным и воспринимаемым на уровне чувств – пережитого, на самом деле испытанного ощущения».
Содержание этого сна так и напрашивалось на фрейдистский анализ, но интересы Роршаха лежали в другой плоскости. Никто из живых людей, отмечал он, никогда не испытывал чувства, что ему режут мозг. Фрау Б.Г. никто никогда не бил по-настоящему косой по шее. И все же «пережитое, на самом деле испытанное ощущение» было реальным. И чувства во сне не просто возникли после того, как он увидел аутопсию, – они имели, казалось, «намного более близкий и личный характер, почти как если бы это было визуальное восприятие, переведенное, транспонированное или преобразованное в телесные ощущения». Это было потрясающим фактом – увидев нечто, человек становился способен нечто почувствовать, даже то, что, казалось бы, почувствовать невозможно. Одно ощущение перевоплощалось в другое.
На такие переживания Роршах обращал внимание в течение многих лет. Это были зубные боли, которые он трансформировал в высокие и низкие ноты, когда был подростком, и мышечная память, позволявшая ему вспомнить скрипичную мелодию, двигая пальцами. В детстве он играл в игру, где группа детей говорила какому-нибудь мальчику, что они собираются вырвать ему зуб, после чего кто-нибудь брался за этот зуб, а еще один участник неожиданно щипал мальчика за икроножную мышцу, что заставляло того заплакать и подумать, что ему действительно вырвали зуб. Он чувствовал боль не в том месте, где ему ее действительно причиняли, а в том, где ожидал почувствовать. Работая врачом, Роршах отметил, что очень трудно добиться от маленького ребенка точного ответа, что именно у него болит, поскольку боль не имела конкретного местоположения. А в Мюнстерлингене ощущения такого рода были со всех сторон, нужно было только знать, где их искать: «Заслышав любой шум, раздавшийся в небе, мы, живущие на Боденском озере, ожидаем увидеть приближающийся дирижабль».
Роршах понял, что в основе этих переживаний лежит один и тот же факт, касающийся восприятия. Ощущения могут быть отделены от своей изначальной локации и прочувствованы где-то еще, – процесс, именуемый релокализацией. Мы никогда не летали как птицы, но нам может сниться, что мы летаем, поскольку мы делали стойку на голове или прыгали в стог сена с крыши сеновала. Разрезание его мозга во сне выглядело «как если бы меня стригли в парикмахерской, ломтики мозга все время соскальзывали и падали, как падает вдоль тела человека его уставшая рука, – другими словами, то были известные мне состояния, локализованные в необычном месте». Релокализация делала возможными невозможные ощущения.
Ощущения могли также менять свой вид, а не только местоположение. Щипок за ногу мог ощущаться как зубная боль, но чисто визуальный опыт – Б.Г., видящая «мошек» перед глазами, и Роршах, наблюдавший за вскрытием, – мог быть переведен в невизуальные телесные ощущения. Роршах давно обращал внимание на то, что он чувствует, когда смотрит на картины, и, как художник, он переживал также обратное: телесные ощущения могли быть переведены в область визуального восприятия. «Когда я пытаюсь вызвать в своем сознании определенный образ, – писал он, – моя визуальная память зачастую оказывается неспособна это сделать. Но если я когда-либо рисовал этот предмет и мне удается вспомнить один-единственный штрих карандаша, сделанный в процессе рисования, даже самую крошечную линию, – образ, который я пытаюсь вспомнить, возникает целиком».
Тело Роршаха могло активировать его видение: «Когда, к примеру, я не могу вызвать в своей памяти картину Швинда “Странствие Фалькенштейна”, но знаю, как рыцарь держит свою правую руку («знание» в данном случае означает неподвластный восприятию психологический образ объекта), я способен усилием воли воспроизвести позицию этой руки – в моем воображении или в реальности, – и это немедленно дает мне визуальное воспоминание о картине, которое намного лучше, чем было бы без этого усилия». Это, подчеркнул он, почти то же самое, что происходило с его пациентами-шизофрениками: держа свою руку правильным образом, он «галлюцинаторно вызывал к жизни перцептивные компоненты визуального образа».
То, что описывал Фрейд, говоря о снах, в действительности имеет место в любых областях нашего восприятия, спим мы или бодрствуем, безумны или психически здоровы. По теории Фрейда, причудливые образы во снах являются квинтэссенцией пережитого опыта, или комбинацией, составленной из ощущений разного толка. Кто-то из персонажей сна может выглядеть как мой начальник, напоминать мне о моей матери, разговаривать, как мой любимый человек, и говорить что-то, случайно услышанное мной из уст незнакомца в кафе, пока я разговаривал со своим другом, – и во сне все эти взаимосвязи из реальной жизни сливаются в единую картину. Роршах понял, что наши тела делают то же самое, что делает наше сознание, будучи погруженным в сон, – смешивают разные вещи вместе: голень и зуб, руку и воспоминание о картине, человека на лужайке и ощущение пореза на шее. «Точно так же, как психика может разделять, объединять и конденсировать различные визуальные элементы под влиянием определенных обстоятельств (преимущественно обстоятельств, связанных с подавленными желаниями), – писал Роршах, – она способна в этих обстоятельствах и переопределять природу восприятия различными органами чувств». Ощущения «могут быть “конденсированы” так же, как визуально воспринятые образы сливаются в единую картину во снах».
При столкновении с такими пациентами, как Б. Г., Роршаху интереснее было не разгадать их «тайную историю», как назвал бы это Юнг, а попытаться пропустить сквозь себя их способ видеть и чувствовать. Что делает возможными эти нереальные ощущения, будь то несуществующая коса, режущая шею, давящие на мозг узоры на ковре или чувство, что ты превращаешься в то, что видишь в книге?
Именно при изучении трансформаций восприятия Роршах впервые использовал чернильные пятна.
Роршах был далеко не первым психологом, который стремился исследовать связь между зрением и ощущением. В XIX веке одним из ответвлений психологии была «эстетика» – это слово имело научное происхождение, означая нечто, «связанное с ощущением или восприятием». У эстетики имелись родственники: «анестезия» (вещество, которое мы принимаем, чтобы снизить чувствительность), «синестезия» (сочетание разных чувств) и «кинестезия» (ощущение движения). В этой области существовала традиция психологической эстетики, достаточно отличавшаяся от психиатрии Фрейда или Блейлера, но не Роршаха, который, с его цюрихской подготовкой, галлюцинирующими пациентами и интересом к зрительному опыту, свел два направления воедино.
Ключевой фигурой упомянутой традиции был Роберт Вишер (1847–1933), который в 1871 году написал философскую диссертацию, призванную объяснить, как люди могут реагировать на абстрактные формы. Почему мы находим элегантность в двух изогнутых линиях, или ощущение равновесия, или сходящиеся потоки энергии? Как мы вообще можем что-либо чувствовать, видя перед собой, казалось бы, пустые и неподвижные формы? «Каким образом сверкающая радуга, небосвод, нависающий сверху, или земля под ногами связаны с моим чувством человеческого достоинства? Я могу любить все живое, все, что ползает и летает, такие вещи мне сродни, но каково мое родство с тем, что находится слишком далеко, чтобы требовать от меня какого бы то ни было сочувствия?» Один из возможных ответов заключается в том, что, когда мы слышим музыку или видим абстрактные формы, они напоминают нам о чем-то другом. Наши реакции основаны на объединении понятий, принадлежащих к разным сферам. Однако Вишер отвергал эту мысль, поскольку она уменьшала масштаб произведений искусства до их содержания, темы или послания. Музыка не просто напоминает нам о том, как мать укладывала нас спать, или о еще каком-то конкретном образе или событии, – мы реагируем на нее именно как на музыку.
Единственное жизнеспособное объяснение, утверждал Вишер, это следующее: мы можем ощущать эмоции, исходящие от безжизненной вещи, потому что перед этим мы вкладываем в нее эмоции. «С интуитивным участием со своей стороны, – писал он, – мы невольно считываем наши эмоции» с этих не имеющих человеческой сущности форм. И не только наши эмоции, но и нашу первозданную суть: «У нас есть замечательная способность проецировать и внедрять нашу собственную физическую форму во все эти радуги, эти гармонии или диссонансы в линиях». Мы теряем свою фиксированную идентичность, но получаем способность установить связь с окружающим миром: «Я будто бы приспосабливаюсь к этому объекту и устанавливаю с ним связь, как одна ладонь пожимает другую, – и в то же время я загадочным образом вживляюсь в этот предмет и превращаюсь в иное». Наша собственная сущность, заново найденная в окружающем мире, является тем, на что мы реагируем, ощущая предметы внешнего мира как части нас самих.
Идея Вишера о проецировании себя и проникновении в мир – то, что он называл «прямым развитием внутреннего ощущения во внешнее», – воодушевила поколения философов, психологов и теоретиков эстетики. Чтобы описать свою радикально новую концепцию, он использовал немецкое слово
Это слегка шокирует, когда осознаешь, что термину «эмпатия» всего сто с небольшим лет, примерно столько же, сколько рентгеновским лучам или детектору лжи. Обсуждение «гена эмпатии» кажется захватывающим из-за трений между вечными аспектами человеческого бытия и передовой наукой, но именно эмпатия является новомодной частью термина, – гены были открыты раньше. То, что описывает эмпатия, конечно, не было чем-то новым, а понятия «симпатия» и «чувственность» имеют долгую историю и много с ней общего, но эмпатия направляет эти взаимоотношения между человеческой самостью и окружающим миром по другому пути. Становится сюрпризом тот факт, что термин был изобретен не для того, чтобы говорить об альтруизме и добрых делах, но чтобы объяснить, почему мы можем наслаждаться сонатой или закатом солнца. Для Вишера эмпатия означала творческое видение, способность преобразовывать мир таким образом, чтобы находить в нем свое отражение.
В английской традиции эталонным эмпатом в этом смысле являлся поэт-романтик Джон Китс, который мог даже жить жизнью неодушевленных вещей. Один современный критик так описывает дар Китса «проникать силой воображения в физические объекты»: «Чего стоит лишь то, как он выпрямился, напустив на себя “суровый и властный” вид, когда впервые прочел у другого поэта, Эдмунда Спенсера, о “расталкивающих морские волны китах”, или то, как он передавал в своих строках “цокот когтей” танцующего медведя, или же быстрый шквал ударов боксера, который сравнил с “постукиванием пальцев по оконному стеклу”. Или знаменитые моменты творческого внимания и сопереживания: “И
Эти примеры хорошо соотносились с опытами Роршаха. Китс, кстати, будучи студентом-медиком, следил за последними достижениями в неврологии и даже порой задействовал методы этой науки в своей поэзии. Швейцарский психиатр был, возможно, намного менее экспансивным, чем английский поэт-романтик, но культурный багаж Роршаха включал в себя и Джона Китса, восхищавшегося объемностью мира и скоростью его движений, – «мира золотой чередой», как Роршах часто говорил, цитируя свой любимый поэтический отрывок (авторства швейцарца Готфрида Келлера, на которого, в свою очередь, повлиял Китс).
Вишер тоже переживал подобные моменты, опережая Роршаха. «Когда я наблюдаю за неподвижным объектом, – писал Вишер, – я могу без труда поместить себя в его внутреннюю структуру, в его центр тяжести. Я могу придумать себе путь внутрь этого предмета». Он чувствовал себя «сжавшимся и незаметным», когда видел звезду или цветок, и испытывал «чувство величия и широты», исходящее от здания, воды или воздуха. «Мы часто можем наблюдать в самих себе занятный факт, как зрительный стимул вызывает некие ощущения не столько в наших глазах, сколько в какой-то другой части тела, и это ощущения иного рода, чем те, которые испытывают глаза. Когда я иду по жаркой улице, под ярким солнцем, и надеваю очки из темно-синего стекла, у меня мгновенно возникает впечатление, что моя кожа охлаждается». Не существует неопровержимых доказательств того, что Роршах читал Вишера, но он определенно читал труды, вдохновленные им, и в любом случае воспринимал мир похожим образом.
За десятилетия до «Толкования сновидений» Фрейда Вишер отслеживал ту же творческую активность разума, о которой писал Фрейд, но в противоположном направлении. Поскольку Фрейд хотел добраться до потаенного психологического подтекста снов, начав с их причудливой, кажущейся бессмысленной поверхности, ему нужно было знать, каким образом это скрытое содержимое было «спрессовано» или, говоря другими словами, преобразовано. Потом он следовал «вверх по течению сна», добираясь до его источника. Вишер же, напротив, оценивал эти трансформации сами по себе, как основу для эмпатии, творчества и любви. Фрейд был озабочен тем, как проистекает сам процесс, а Вишер – теми прекрасными формами, которые этот процесс может создать: «Каждое произведение искусства являет нам себя как человек, гармонично ощущающий себя в родственном окружении».