Черты Августы сплавлялись с тенями от деревьев. Я подобралась на стуле, чтобы лучше видеть ее.
– Наша мать говорила, что она как Мария – с сердцем снаружи, а не внутри груди. Мама хорошо о ней заботилась, но когда она умерла, эта задача досталась нам с Джун. Мы много лет пытались как-то помочь Мэй. Возили ее к врачам, но они понятия не имели, что с ней делать – разве что забрать в сумасшедший дом. И тогда у нас с Джун появилась эта идея со стеной плача.
– С какой-какой стеной?
– Стеной плача, – повторила она. – Как в Иерусалиме. Евреи ходят туда скорбеть. Для них это способ справиться со своим страданием. Видишь ли, они пишут свои молитвы на клочках бумаги и вкладывают их в щели стены.
– И Мэй так же делает?
Августа кивнула.
– Все эти бумажки, которые ты видела там между камнями, – это записки, которые пишет Мэй, все тяжелые чувства, которые она в себе носит. Кажется, это единственное, что ей помогает.
Я бросила взгляд в сторону стены, теперь незримой в темноте.
– Бедняжка Мэй, – вздохнула я.
– Да, – согласилась Августа. – Бедняжка Мэй.
И некоторое время мы сидели печалясь, пока вокруг нас не собрались комары и не загнали в дом.
В медовом доме Розалин лежала на своем топчане с выключенным светом и вентилятором, включенным на полную мощность. Я разделась, оставив только трусы и майку, но все равно было слишком жарко, и шевелиться не хотелось.
В груди было больно от чувств. Интересно, думала я, мерит ли сейчас Ти-Рэй шагами полы и больно ли ему так, как я надеялась. Может быть, он корил себя за то, что был такой гнилой подделкой под отца и плохо со мной обращался, но в этом я сомневалась. Скорее уж придумывал способы меня прибить.
Я снова и снова переворачивала подушку в поисках прохлады, думая о Мэй, о ее стене и о том, до чего докатился мир, что людям становятся необходимы такие вещи. Меня потряхивало при одной мысли о том, сколько всего может ютиться там, между этими камнями. Эта стена вызывала у меня в памяти кровоточащие куски мяса, которые готовила Розалин, протыкая их острой шпиговальной иглой и засовывая в проколы кусочки дикого, горького чеснока.
Хуже всего было лежать и тосковать о матери. Так всегда и бывало: тоска по ней наваливалась на меня поздним вечером, когда я позволяла себе расслабиться. Я вертелась на простынях, жалея, что не могу залезть к ней в постель и ощутить запах ее кожи. Я гадала: ложилась ли она спать в тонких нейлоновых ночных рубашках? Накручивала ли волосы на бигуди? Я видела ее внутренним взором, полулежащую в постели с подушками под спиной. Мои губы изгибались, когда я представляла, как забираюсь в ее постель и кладу голову ей на грудь. Я бы положила голову прямо на ее бьющееся сердце и слушала его.
Я услышала, как Розалин силится перевернуться на своем топчане.
– Не спится? – спросила я.
– А кто уснет-то в такой жаровне? – фыркнула она.
Мне хотелось сказать –
– Как твоя голова?