Армия отяжелела и, пресыщенная грабежом, уже помышляла о возвращении. Чего же более? Ясырь был велик, и войну можно было назвать счастливой, хотя тысячи воинов остались погребенными в оледеневшей пустыне степей.
Но Крым-Гирей не мог считать войну законченной, она только начиналась. Предстояло не только двигаться вперед, но и закрепиться на пройденных землях. И хан казнил тех, кто проявлял трусость, и тех, кто удалялся в поисках пропитания. Казнил простых спагов и важных эмиров. Хан показывал чудеса выносливости и смелости со своими любимыми ногайцами, но ничто уже не могло воодушевить его армию. Пыл стяжательства погас, а с ним вместе и то, что стремило войска вперед. Пыл погас раньше, чем было дано настоящее сражение. Крепость Елизаветы, казалось, была уже в руках Крым-Гирея. Разведка показала, что укрепление было преодолимо. Но осаду даже не начинали. Никакая сила не могла заставить турецких спагов идти на штурм. Они предпочитали самоубийство, если нельзя было бежать. Даже ногайцы не хотели идти вперед, их вполне устраивало то, что они уже получили в этой войне.
Как всегда бывает в случаях, когда для солдат потерян смысл дальнейшего движения, армия стала слабеть. Находилось множество причин, которые вели к отступлению. Трусость турецкой кавалерии, опаздывающее снабжение, лютые морозы, и вот будущий «Батый» вынужден был отступить.
Консулу Людовика XV было сказано, что армия нуждается в отдыхе и подкреплении и что вскоре она с новыми силами пойдет к Дунаю. Но для хана этот поход оказался последним.
Вместе с тем, это было и последнее нашествие крымцев на Русь.
В то время как Крым-Гирей, «развернувший свое знамя на крайних пределах доблести», умирал в Каушанах от приступов геморроя (такова одна из версий) или от яду, подсыпанного ему велением Стамбула (другая версия), готовились события, которые показали всю иллюзорность замыслов Людовика XV.
Было бы несправедливо умолчать о том, что Крым-Гирей умер как человек, любивший радости жизни и тем не менее стоик. Он велел музыкантам исполнить самый веселый танец и за минуту до смерти хохотал.
Трофей фельдмаршала Румянцева
Судьба побед меня лишила.
Один старый солдат рассказывал, что при Румянцеве «хотя и жутко было, но служба веселая, молодец он был, и как он, бывало, взглянет, то как рублем подарит и оживит нас особым духом храбрости».
Возможно, что солдат был участником достославной Кагульской битвы. Тогда турки с татарами шли лавиной, и одна только пестрота одежд и бунчуков могла вызвать страх у неприятеля. Притом русских было вдесятеро меньше, чем турок.
И вот, когда полки смешались, Румянцев, уже довольно грузный, с юношеской легкостью вылетел вперед, крича: «Стой, ребята!»
В обычной жизни Румянцев не всегда был велик: не без подозрительности, обидчив, раздражителен. Но все эти черточки стушевывались, когда Румянцев бывал в деле. Здесь проступал цельный характер полководца даровитого и своеобычного.
Дело, о котором надлежит нам коротко рассказать, – это так называемая первая турецкая война 1768–1774 годов, которую иногда именуют Румянцевской. Из такого наименования следует, что роль Румянцева в этой войне была велика. И действительно, самое беглое обозрение событий показывает, что Румянцев был не только полководцем, решившим исход войны, но и мудрым дипломатом, действовавшим без промаха:
Эти строки Державина, быть может, лучше передают истинный характер полководца Румянцева, чем многословные воспоминания и биографии. Если не считать тех случаев, когда Румянцев знал, что присутствие его на передовой линии необходимо, деятельность полководца сосредоточивалась в его походной палатке. Там спокойно занимался он планами операций, не покладая рук и держа в них не только вверенную ему армию, но и всё дело войны. Изучение и расчет были главными правилами Румянцева.
Изучение врага состояло у него не только в сборе подробных сведений о численности, материальном состоянии и духе неприятельской армии, но и в глубоком понимании того, что происходит внутри воюющей страны. То, как повел Румянцев мирные переговоры с Турцией в 1774 году, было результатом его изучений. Он знал, чего можно добиться при данных условиях, и потому был неумолим и неуклонен.
Румянцев ведал в мельчайших подробностях состоянием своей армии. Именно от этого происходили «разные неудовольственные замашки», которыми он раздражал императрицу. В периоды самые победоносные Румянцев писал в Петербург мрачные письма по поводу численности армии, подвоза питания, фуража и даже по поводу собственной особы, якобы не имеющей сил для ведения дел. На «высочайшее» повеление в феврале 1773 года – «перешед Дунай, атаковать визиря и главную его армию», т. е. идти на Константинополь, – Румянцев ответил исчислением недостатков армии в количестве войск и снабжении, а затем прибавил: «Не имев и в лучшем веке[27] больших способностей и искусства, в преклонном ныне чувствую, если не от долговременных трудов, то от частых припадков, всю слабость и оскудение в силах и не могу иметь довольной доверенности к своим средствам и мероположениям». После такого предисловия были взяты Туртукай и другие турецкие крепости, и румянцевская армия, переправившись через Дунай, двинулась к Силистрии.
Неоднократно Екатерина торопила Румянцева, побуждая его к более решительным и, как ей казалось, энергичным действиям и возмущаясь длительными заминками и отсиживаниями полководца. Меж тем эти заминки (в Подолии в мае 1770 года, на левом берегу Дуная в 1771 году и, наконец, близ Силистрии в 1773 году) были необходимы; они делались для сильнейшего удара и состояли в проверке сил, подкреплениях, перегруппировках частей, на которые был мастер Румянцев, и, наконец, просто в отдыхе, необходимом для армии. Неторопливая осторожность составляла главную черту Румянцева. Эту благоразумную неторопливость в деле, подобную тихому, но непрерывному журчанью ручья, Державин противопоставлял прерывистому буйному «стремлению» водопада. Дела Румянцева сравнивал он с делами Потёмкина («Водопад»).
Война, которую вел Румянцев, не была молниеносной. Это были обдуманные удары наповал, верный выигрыш.
Последствия ее были крепки и основательны.