Тарковский
Теперь возникает проблема: литературный сценарий оказывается более дельным, чем режиссерский. Но ведь это закономерно, потому что в режиссерском сценарии художественная ткань расчленяется. Вы интересуетесь, как будут связываться отдельные куски, эпизоды. Мы намечаем целый круг вопросов. На интервью, например, планируется десять тысяч метров пленки, которую потом будем резать и отбирать.
Каким образом интервью будет держать игровые сцены? Вопросы Ведущей, как персонажа, – это самое важное. Тогда возникнет проблема двух поколений, которые олицетворяются образами двух этих женщин и тем, что они открываются друг другу.
По поводу того, что, с вашей точки зрения, фильм носит экспериментальный характер. Думаю, что люди, занимающиеся искусством, лишены права экспериментировать за чужой счет. Но если я собираюсь снимать этот фильм, то это означает, что у меня есть некоторая внутренняя убежденность, что я должен его снимать.
Насчет предостережения об опасности впасть в манерность, то я что-то не понял, но учту и постараюсь этой опасности избежать.
Что касается Вьетнама и того, что интервью заканчивается на половине. Мне важно показать не жестокость хроники, а жестокую реальность наших воспоминаний. Важно, чтобы зрителю было понятно, где мои воспоминания, а где воспоминания этой женщины. Все это может быть определенным образом решено колористически и снято рапидом.
Впрочем, могу сказать, что в связи с этой работой ни у одного человека нет столько сомнений, сколько у меня самого. Скажем, ипподром, задуманный так, что он должен стать эмоциональным пиком всей нашей современной жизни, тоже вызывает у меня сомнения. У меня даже есть в запасе другой эпизод того же предназначения: это репетиция военного парада в ночь на Седьмое Ноября. Но нужно этот кусок сделать так, чтобы он был эмоциональным и воспринимался контрастно по отношению к остальному материалу. Здесь люди должны быть и объединены, и разъединены чем-то одним.
И последнее. Мы так горячо размышляем о долге художника, что искренне готовы вцепиться друг другу в глотку. Для меня этот вопрос элементарен – я могу только ошибиться. В этом фильме решается большая творческая проблема – взаимоотношения автора и зрителя. Эта проблема существует, как бы мы от нее ни открещивались. И она вовсе не сводится к прямому контакту с публикой, она гораздо глубже, прекраснее и трагичнее. С этим глубоко сопряжена проблема типического. Я убежден, что рассмотренное как среднеарифметическое, оно никого не волнует. Типическое лежит в сфере личного, неповторимого опыта, которым я способен вызвать интерес у зрителя, если он поверит в то, что я ему искренне об этом рассказываю…
Мне надоело делать экранизации, рассказывать сказочки – когда я холоден и совесть моя спокойна. Такое отношение сводит кинематограф на уровень промышленности, и мы делаем «киношку». И пока мы не отнесемся к кинематографу как к своему личному поступку, ничего не изменится, положение будет оставаться прежним. Я сейчас хочу сделать кино, в котором хочу ответить за свои поступки. Мы ведь не берем на себя ответственность прожить жизнь в работе. По крайней мере, я говорю это от своего имени.
Что касается пощечины, которую Мать дала Сыну, то для меня имеет значение процесс их взаимоотношений, результатом которого стала пощечина.
Я никогда не ругал вас за вкус. Вкусу нельзя научить. Все настаивали в свое время, чтобы я вырезал сцену с падающей лошадью в «Андрее Рублеве», и я вырезал. И очень плохо сделал. На мой взгляд, это разрушило эстетическое восприятие картины.
Я убежден, что только в «липовом» режиссерском сценарии все может сходиться. И я не верю в режиссеров, которые могут в сценарии описать все точно так, как потом будет в фильме, литература и кино слишком разные искусства. Нужно больше доверять режиссеру, а мне в ваших выступлениях слышится скепсис и только скепсис. Так что я против того, чтобы картину классифицировать как «исповедь». Ничего этого не надо. Это совсем другое.
Александр Алов
Давайте посмотрим, каким лично вы окажетесь на экране. Ведь этого мальчика, каким вы были когда-то в детстве, будет играть другой мальчик, так что, быть может, в конце концов понадобится и другой взрослый человек. Но представить себе вас на экране, с вашей манерой себя вести… Это же все измельчит! То же самое касается и Матери.
Для всех ясно, что «8½» – это исповедь, это откровение Феллини, но его самого нет в кадре.
Тарковский. «8½» – это исповедь? Феллини рассказывает там о себе, но при этом он не может быть самим собой. И это важно!
Творческая биография Тарковского, впрочем, как и других значительных советских художников, складывалась так бесконечно трудно, что всякая критика, всякое непонимание ранили чудовищно и принимались нами сразу в штыки. В те времена, сидя в комнате, где шло обсуждение, я изнемогала от сострадания к Тарковскому – возмущалась и негодовала рядом с ним.
Сама ситуация, при которой твои коллеги могут судить и рядить о твоем замысле и твоих намерениях – материях тонких и зыбких, только еще становящихся в тебе самом, довольно сомнительна. Тем более что в данном случае обсуждение происходило у Алова и Наумова, художественных руководителей объединения, в котором снимали «Зеркало». Так что замечания воспринимались не только как свободные размышления свободных художников, но и как возможные указания к действию. Поэтому любое замечание провоцировало занять оборонительно-наступательную позицию его неприятия, на всякий случай. Перечитывая запись обсуждения теперь, то есть спокойными глазами, я вижу, что в выступлениях зачастую были высказаны довольно естественные сомнения, чаще всего действительно искренне высказываемые, – сценарий был далек от совершенства или, во всяком случае, будировал вопросы. Да и сам Тарковский до самого конца работы над этим фильмом метался в поисках единственно точного для себя художественного решения.
Однако градус нашего тогдашнего существования был так высок, что любая капля чужих сомнений падала на наши мозги точно на раскаленную сковородку, плавилась и испарялась в нашем воинственном неприятии всякого постороннего вмешательства. Это по видимости. А по сути? Кто знает, как все эти замечания влияли на Тарковского, когда он оставался один на один со своими размышлениями и сомнениями, как они на самом деле влияли на его художественные решения, возможно, отчасти все же их корректируя? Скорее всего, они порою учитывались, как, например, «сцена с сережками» обрела-таки свое изобразительное решение. А интервью с матерью не состоялось, как мне известно, не только в связи с сомнениями худсовета, но и усилившимися собственными сомнениями Тарковского. Не знаю, о чем думал мой отец, Евгений Данилович Сурков, с грустью наблюдателя предположивший однажды, что «общество перемалывает даже такого свободного человека, как Тарковский»… Да, и самой мне трудно предположить, что представляет собою человек вне всякого общества?..
Впечатления со съемок