Книги

Тарковский. Так далеко, так близко. Записки и интервью

22
18
20
22
24
26
28
30

О нашей картине не расскажешь коротко, может быть, потому, что в ней мне хотелось бы оказаться наиболее независимым от других искусств, и прежде всего от литературы. Я впервые пытаюсь не экранизировать сюжет, пусть даже пропущенный через собственное восприятие, но сделать саму свою память, свое мироощущение, свое понимание или непонимание чего-то, свое состояние, наконец, предметом фильма. Собственно, именно фильм и должен стать не чем иным, как процессом вызревания моего замысла, хотя автора как такового в кадре не будет. А вот закадровый его текст будет важен, и только в сцеплении с хроникой и некоторыми другими временными пластами фильма доподлинно воссозданные игровые сцены прошлого смогут обрести необходимую смысловую емкость. Должна будет возникнуть тема нравственного начала в искусстве и в жизни, в самом отношении искусства к жизни – в философском, а не эстетическом освещении этого вопроса. Для этого мы, еще раз повторяю, попытаемся приобщить зрителя к нашей памяти, нашему опыту, нашим сомнениям, мучениям и постижениям. Сумеем ли мы быть честными перед ним и перед собой, сумеем ли «раздать» себя до конца, чтобы фильм стал для нас самих своего рода очистительным нравственным поступком, – этот вопрос и предстоит нам решать.

Вот еще одна заметка о «Зеркале», тоже 1974 года, написанная мною для венгерского (sic!) журнала. На родине Тарковского об этом фильме практически невозможно было хоть что-то написать.

Память – понятие духовное

(Со съемок «Зеркала»)

Начало работы над фильмом… ворохи фотографий на столе: пробы… пробы актеров, интерьеры, эскизы достроек на натуре, проекты будущих павильонов, фотографии пейзажей, которые предполагаются для будущих съемок. То, что кажется уже найденным или побуждает к дальнейшим размышлениям, прикрепляется к стенам рабочей комнаты режиссера на студии, запихивается под стекло его письменного стола… «Экспозиция» время от времени меняется. «Не знаю, не знаю, что из всего этого получится», – хмуро, скороговоркой, как бы сам себе то и дело бормочет Тарковский, вглядываясь в мозаику фотографий.

А потом были первые съемки: натура в Тучкове, под Москвой – выстроенный у леса хутор. Здесь и сарай, который в один прекрасный закатный вечер загорится, и колодец с журавлем, каких все меньше в нынешних деревнях. Этот хутор из далеких предвоенных лет – на нем жила летом героиня фильма, корректор одной московской типографии (актриса М. Терехова) вместе с двумя своими малышами. И ждала приезда мужа. Сидела на заборе, когда-то неизвестно кем и зачем сколоченном из двух параллельных жердей, курила и ждала… вглядывалась в раскинувшееся перед хутором поле с торчащим посреди него кустом и снова надеялась, завидя издалека одинокого прохожего, не обогнет ли он куст справа, и тогда… он направится к их дому, и тогда это будет означать, что приехал муж и отец, который к ним, в сущности, никогда не возвратится, а она останется ему верна до конца.

В другой деревне группа отыскала уже готовую избу-«пятистенку», стоящую в отдалении от других домов, над самой речкой. В день съемок по речке будет стелиться туман, накрапывать тот безнадежный летний дождик, который, бывает, встречает и провожает нас в ночь многие, многие дни подряд… В этот дом жене сельского врача (актриса Л. Тарковская), женщине, поглощенной только своими семейными хлопотами в прекрасно налаженном хозяйстве, своим мужем и своим крошечным пухленьким малышом, понесет продавать сережки и кольцо героиня фильма… во время эвакуации… понесет за много километров, раздраженная и усталая и неловкая в этой непривычной для нее ситуации «купли-продажи»… И за нею будет вынужденно плестись ее голодный сын, теперь уже не «малыш», а подросток, с детскими цыпками на ногах и рано повзрослевшими от военных тягот все понимающими грустными глазами…

Эти съемки были летом… Проявлялся первый материал… Тарковский нервничал, как нервничали многие в группе, и, изумляясь, восклицал:

«Казалось бы, уже не первая картина, а каждый раз начинаешь все как будто бы заново… вот и первый пленочный брак! Не знаю, не знаю… Мучение какое-то. А ведь самый приятный момент, когда ждешь и надеешься, веришь, что что-то получится, а когда видишь все это уже готовым на экране, даже если замечаешь, что кое-что, кажется, все-таки вышло… в этот момент почему-то не испытываешь удовлетворения, как будто бы все это так и должно быть…»

Когда в группе у Тарковского со стороны наблюдаешь за текущим съемочным процессом с самого начала и до конца, то становишься свидетелем того, как буквально на глазах оформляется стержневая, скрепляющая «идея» картины, над которой трудится весь съемочный коллектив. Ощущаешь, как первоначальное блуждание в туманностях некой дряблой невнятности начинает преображаться рельефной мускулатурой единого мощного броска к обозначившейся цели. И вот, подобно собаке, взявшей наконец след, – все ускоряющаяся стремительность бега к финалу. Хотя и сегодня, в канун завершения фильма, тех, кто давно работает с Тарковским, не удивляет, что моменты внутреннего подъема от уже удачно «сложившегося» материала вдруг могут сменяться у него раздражением и разочарованием – «не знаю… что-то все разваливается». Что же все-таки означает для режиссера «испытывать внутреннее удовлетворение»? Это, наверное, так кратковременно для него, означая, видимо, что можно уже об «этом» не думать, то есть думать уже о другом.

Приступая к работе над фильмом «Зеркало» на киностудии «Мосфильм», который Тарковский ставит по сценарию, написанному им совместно с А. Мишариным, во многом следуя своим личным воспоминаниям и впечатлениям, он говорил о своем понимании задач режиссера в современном фильме:

«Меня давно занимает проблема так называемого быстрого старения фильма. Абсурдно говорить, устарел ли “Фауст” Гёте, например… Однако сплошь и рядом картины, совсем недавно казавшиеся нам крупными событиями в искусстве кинематографа, вдруг, буквально спустя несколько лет, оказываются робкими, беспомощными, неумелыми какими-то, наивными… Отчего это происходит? Мне представляется, что главная причина состоит в том, что художник-кинематографист, как правило, не отождествляет акт своего творчества со своим жизненным нравственным поступком. Каковым только и может быть на самом деле искусство.

Ведь в других видах искусства, насчитывающих десятки веков своего развития, нет ничего естественнее и непреложнее, как воспринимать художника не просто рассказчиком или интерпретатором, но прежде всего личностью, решившейся с максимальной искренностью оформить для людей свою истину о мире и о себе. Тогда творчество не есть некое странное занятие, поглощающее время и требующее определенных профессиональных навыков, но сама форма существования художника, единственно возможный для него способ выражения.

У нас стало расхожим стереотипом толковать о “современном” и “несовременном” фильме, как о моде, которая быстро устаревает… Но разве можно во главу угла ставить формально усвоенные, внешние, верхушечные новации киноязыка – тогда мы мгновенно попадаем в плен сиюминутных, временных и случайных предрассудков. Конечно, язык развивается, конечно, мы теперь как общеупотребимое рассматриваем то, что прежде было первооткрытием. Но прежде, чем стать общеупотребимым, оно должно явиться как единственная возможность средствами своего искусства добиться простейшего и точнейшего приближения к полноте выражения своего мироощущения. Такие произведения не стареют и в кино… Иначе – как чисто формальные находки в области языка – они остаются в лаборатории самого искусства для друзей по цеху. А использованные как умело соблюденный уровень «современного» изложения «постороннего» художнику предмета, хоть и прекрасно освоенного, делают произведение значительным, производящим впечатление в текущем моменте, но быстро “стирающимся” во времени. Остается то, что могло быть выражено единственным человеком, единственно возможным для него самого способом.

В кино, за молодостью его существования, подлинные произведения встречаются гораздо реже, чем в других искусствах. А ведь, наверное, настало время, когда всем нам следует подумать о том, чтобы укрупнить достоинство киноискусства, а не просто бездумно размениваться на фильмы-однодневки.

Но это, конечно, скорее общее теоретизирование. А что касается моего собственного нового фильма, то я стараюсь в нем быть только как можно более искренним. “Стараюсь” и стремлюсь к искренности… но это, конечно, вовсе не означает, что так просто, возжелав, достигнуть желаемого, что намерение полностью определяет или предрешает результат… Но можно хотя бы надеяться… Но опять же… Не знаю…»

Жизнь женщины, о которой собираются нам поведать с экрана авторы, не изобиловала никакими особыми событиями, выдающимися поступками, во всяком случае для постороннего, поверхностного взгляда. В конце концов, поступком является всякая жизнь, если к ней приглядеться. А высокий демократизм художнического взгляда на эту жизнь состоит в том, что духовный мир героини, предпринятый ею выбор, ее потери и обретения, ее заблуждения, ее боль и ее мудрость – тот самоценный и уникальный микрокосм, который органически вписывается автором в орбиту мук и прозрений нашего всеобщего бытия. Тарковский нащупывает и выявляет нити, связывающие ошибки и озарения, растерянность и достоинство человека в их соотнесенности и взаимодействии с самыми общими проблемами, страданиями и победами всего нашего народа, нашей страны.

Не просто и не только личная или интимная история жизни женщины и матери волнует автора… Нет. Ее судьба обретает дополнительную глубину, сопоставленная с судьбой ее детей, с историческими событиями, потрясавшими эпоху. Сопоставления эти предприняты и смонтированы волею едва ли не главного действующего лица, ни разу не возникающего на экране зрительно, хотя мы услышим его голос за кадром, то комментирующим события, то ведущим прямой диалог с другими персонажами. Это главное лицо – Автор, выросший и начинающий уже стареть сын этой женщины, испытывающий сегодня потребность оглянуться на свое прошлое, на людей, с которыми он жил, на людей, которые ему были близки, чтобы понять истоки своего нынешнего состояния, разобраться в своем нынешнем окружении, самом себе, своем нынешнем беспокойстве и неудовлетворенности, прежде всего собою.

Этот закадровый герой не хочет разделить с высоким и нравственным свое каждодневное бытование. Не абстрактным, а существующим и воплощенным в каждом человеке. Он настойчиво старается разглядеть высокое и идеальное в самом простом мгновении жизни. Для него нет «мелочей», он испытывает тоску всякий раз, когда не обнаруживает желанного соответствия. Но, улавливая и выявляя это возвышенное в обыденном, негеройском его обличье, автор вновь и вновь как бы возвращает и нам, зрителям, обретенное им равновесие, радостную благодарность к жизни – как это, например, происходит в эпизоде с контуженным военруком (Ю. Назаров), телом своим прикрывшим гранату, спасая детей… Гранату, оказывается, всего лишь «учебную», подкинутую «в шутку» одним из тех самых детей, как выяснится в следующее мгновение, которых он с готовностью прикрыл своим телом…

Эта «смешная», а по-своему патетичная история волею автора сменится хроникальными кадрами войны, точно увиденными из его сегодняшнего дня, исполненными горечи и величия. Горечи за понесенные жертвы и величия незаметного страдания во имя спасения. Вот она неисчерпаемая человеческая готовность жертвовать собой, то добро безо всякой патетики, которые вдруг открылись ошеломленным мальчишкам в том «контуженном», над которым они так снисходительно посмеивались, чуть презирая. В фильме «Зеркало» этому непосредственному душевному порыву вторит подвиг народа, простой и великий – «просто ради жизни на Земле», ради того, чтобы не плакали дети и в мирном небе летали птицы.