О нашей картине не расскажешь коротко, может быть, потому, что в ней мне хотелось бы оказаться наиболее независимым от других искусств, и прежде всего от литературы. Я впервые пытаюсь не экранизировать сюжет, пусть даже пропущенный через собственное восприятие, но сделать саму свою память, свое мироощущение, свое понимание или непонимание чего-то, свое состояние, наконец, предметом фильма. Собственно, именно фильм и должен стать не чем иным, как процессом вызревания моего замысла, хотя автора как такового в кадре не будет. А вот закадровый его текст будет важен, и только в сцеплении с хроникой и некоторыми другими временными пластами фильма доподлинно воссозданные игровые сцены прошлого смогут обрести необходимую смысловую емкость. Должна будет возникнуть тема нравственного начала в искусстве и в жизни, в самом отношении искусства к жизни – в философском, а не эстетическом освещении этого вопроса. Для этого мы, еще раз повторяю, попытаемся приобщить зрителя к нашей памяти, нашему опыту, нашим сомнениям, мучениям и постижениям. Сумеем ли мы быть честными перед ним и перед собой, сумеем ли «раздать» себя до конца, чтобы фильм стал для нас самих своего рода очистительным нравственным поступком, – этот вопрос и предстоит нам решать.
Память – понятие духовное
(Со съемок «Зеркала»)
Начало работы над фильмом… ворохи фотографий на столе: пробы… пробы актеров, интерьеры, эскизы достроек на натуре, проекты будущих павильонов, фотографии пейзажей, которые предполагаются для будущих съемок. То, что кажется уже найденным или побуждает к дальнейшим размышлениям, прикрепляется к стенам рабочей комнаты режиссера на студии, запихивается под стекло его письменного стола… «Экспозиция» время от времени меняется. «Не знаю, не знаю, что из всего этого получится», – хмуро, скороговоркой, как бы сам себе то и дело бормочет Тарковский, вглядываясь в мозаику фотографий.
А потом были первые съемки: натура в Тучкове, под Москвой – выстроенный у леса хутор. Здесь и сарай, который в один прекрасный закатный вечер загорится, и колодец с журавлем, каких все меньше в нынешних деревнях. Этот хутор из далеких предвоенных лет – на нем жила летом героиня фильма, корректор одной московской типографии (актриса М. Терехова) вместе с двумя своими малышами. И ждала приезда мужа. Сидела на заборе, когда-то неизвестно кем и зачем сколоченном из двух параллельных жердей, курила и ждала… вглядывалась в раскинувшееся перед хутором поле с торчащим посреди него кустом и снова надеялась, завидя издалека одинокого прохожего, не обогнет ли он куст справа, и тогда… он направится к их дому, и тогда это будет означать, что приехал муж и отец, который к ним, в сущности, никогда не возвратится, а она останется ему верна до конца.
В другой деревне группа отыскала уже готовую избу-«пятистенку», стоящую в отдалении от других домов, над самой речкой. В день съемок по речке будет стелиться туман, накрапывать тот безнадежный летний дождик, который, бывает, встречает и провожает нас в ночь многие, многие дни подряд… В этот дом жене сельского врача (актриса Л. Тарковская), женщине, поглощенной только своими семейными хлопотами в прекрасно налаженном хозяйстве, своим мужем и своим крошечным пухленьким малышом, понесет продавать сережки и кольцо героиня фильма… во время эвакуации… понесет за много километров, раздраженная и усталая и неловкая в этой непривычной для нее ситуации «купли-продажи»… И за нею будет вынужденно плестись ее голодный сын, теперь уже не «малыш», а подросток, с детскими цыпками на ногах и рано повзрослевшими от военных тягот все понимающими грустными глазами…
Эти съемки были летом… Проявлялся первый материал… Тарковский нервничал, как нервничали многие в группе, и, изумляясь, восклицал:
«Казалось бы, уже не первая картина, а каждый раз начинаешь все как будто бы заново… вот и первый пленочный брак! Не знаю, не знаю… Мучение какое-то. А ведь самый приятный момент, когда ждешь и надеешься, веришь, что что-то получится, а когда видишь все это уже готовым на экране, даже если замечаешь, что кое-что, кажется, все-таки вышло… в этот момент почему-то не испытываешь удовлетворения, как будто бы все это так и должно быть…»
Когда в группе у Тарковского со стороны наблюдаешь за текущим съемочным процессом с самого начала и до конца, то становишься свидетелем того, как буквально на глазах оформляется стержневая, скрепляющая «идея» картины, над которой трудится весь съемочный коллектив. Ощущаешь, как первоначальное блуждание в туманностях некой дряблой невнятности начинает преображаться рельефной мускулатурой единого мощного броска к обозначившейся цели. И вот, подобно собаке, взявшей наконец след, – все ускоряющаяся стремительность бега к финалу. Хотя и сегодня, в канун завершения фильма, тех, кто давно работает с Тарковским, не удивляет, что моменты внутреннего подъема от уже удачно «сложившегося» материала вдруг могут сменяться у него раздражением и разочарованием – «не знаю… что-то все разваливается». Что же все-таки означает для режиссера «испытывать внутреннее удовлетворение»? Это, наверное, так кратковременно для него, означая, видимо, что можно уже об «этом» не думать, то есть думать уже о другом.
Приступая к работе над фильмом «Зеркало» на киностудии «Мосфильм», который Тарковский ставит по сценарию, написанному им совместно с А. Мишариным, во многом следуя своим личным воспоминаниям и впечатлениям, он говорил о своем понимании задач режиссера в современном фильме:
«Меня давно занимает проблема так называемого быстрого старения фильма. Абсурдно говорить, устарел ли “Фауст” Гёте, например… Однако сплошь и рядом картины, совсем недавно казавшиеся нам крупными событиями в искусстве кинематографа, вдруг, буквально спустя несколько лет, оказываются робкими, беспомощными, неумелыми какими-то, наивными… Отчего это происходит? Мне представляется, что главная причина состоит в том, что художник-кинематографист, как правило, не отождествляет акт своего творчества со своим жизненным нравственным
Ведь в других видах искусства, насчитывающих десятки веков своего развития, нет ничего естественнее и непреложнее, как воспринимать художника не просто рассказчиком или интерпретатором, но прежде всего
У нас стало расхожим стереотипом толковать о “современном” и “несовременном” фильме, как о моде, которая быстро устаревает… Но разве можно во главу угла ставить формально усвоенные, внешние, верхушечные новации киноязыка – тогда мы мгновенно попадаем в плен сиюминутных, временных и случайных предрассудков. Конечно, язык развивается, конечно, мы теперь как общеупотребимое рассматриваем то, что прежде было первооткрытием. Но прежде, чем стать общеупотребимым, оно должно явиться как
В кино, за молодостью его существования,
Но это, конечно, скорее общее теоретизирование. А что касается моего собственного нового фильма, то я стараюсь в нем быть только как можно более искренним. “Стараюсь” и стремлюсь к искренности… но это, конечно, вовсе не означает, что так просто, возжелав, достигнуть желаемого, что намерение полностью определяет или предрешает результат… Но можно хотя бы надеяться… Но опять же… Не знаю…»
Жизнь женщины, о которой собираются нам поведать с экрана авторы, не изобиловала никакими особыми событиями, выдающимися поступками, во всяком случае для постороннего, поверхностного взгляда. В конце концов, поступком является всякая жизнь, если к ней приглядеться. А высокий демократизм художнического взгляда на эту жизнь состоит в том, что духовный мир героини, предпринятый ею выбор, ее потери и обретения, ее заблуждения, ее боль и ее мудрость – тот самоценный и уникальный микрокосм, который органически вписывается автором в орбиту мук и прозрений нашего всеобщего бытия. Тарковский нащупывает и выявляет нити, связывающие ошибки и озарения, растерянность и достоинство человека в их соотнесенности и взаимодействии с самыми общими проблемами, страданиями и победами всего нашего народа, нашей страны.
Не просто и не только личная или интимная история жизни женщины и матери волнует автора… Нет. Ее судьба обретает дополнительную глубину, сопоставленная с судьбой ее детей, с историческими событиями, потрясавшими эпоху. Сопоставления эти предприняты и смонтированы волею едва ли не главного действующего лица, ни разу не возникающего на экране зрительно, хотя мы услышим его голос за кадром, то комментирующим события, то ведущим прямой диалог с другими персонажами. Это главное лицо – Автор, выросший и начинающий уже стареть сын этой женщины, испытывающий сегодня потребность оглянуться на свое прошлое, на людей, с которыми он жил, на людей, которые ему были близки, чтобы понять истоки своего нынешнего состояния, разобраться в своем нынешнем окружении, самом себе, своем нынешнем беспокойстве и неудовлетворенности, прежде всего собою.
Этот закадровый герой не хочет разделить с высоким и нравственным свое каждодневное бытование. Не абстрактным, а существующим и воплощенным в каждом человеке. Он настойчиво старается разглядеть высокое и идеальное в самом простом мгновении жизни. Для него нет «мелочей», он испытывает тоску всякий раз, когда не обнаруживает желанного соответствия. Но, улавливая и выявляя это возвышенное в обыденном, негеройском его обличье, автор вновь и вновь как бы возвращает и нам, зрителям, обретенное им равновесие, радостную благодарность к жизни – как это, например, происходит в эпизоде с контуженным военруком (Ю. Назаров), телом своим прикрывшим гранату, спасая детей… Гранату, оказывается, всего лишь «учебную», подкинутую «в шутку» одним из тех самых детей, как выяснится в следующее мгновение, которых он с готовностью прикрыл своим телом…
Эта «смешная», а по-своему патетичная история волею автора сменится хроникальными кадрами войны, точно увиденными из его сегодняшнего дня, исполненными горечи и величия. Горечи за понесенные жертвы и величия незаметного страдания во имя спасения. Вот она неисчерпаемая человеческая готовность жертвовать собой, то добро безо всякой патетики, которые вдруг открылись ошеломленным мальчишкам в том «контуженном», над которым они так снисходительно посмеивались, чуть презирая. В фильме «Зеркало» этому непосредственному душевному порыву вторит подвиг народа, простой и великий – «просто ради жизни на Земле», ради того, чтобы не плакали дети и в мирном небе летали птицы.