— Ну что вы… — смущенно отговаривается Тамара. — Пустяки.
Она идет по улице под дождем, шлепая босыми ногами по лужам, немного возбужденная всем происшедшим. Уже совсем светло, дождь утихает, гром погромыхивает где-то за лесом. От грядок остро пахнет картофельной ботвой. Над поселком бегут низкие, одинокие тучки, похожие на клочья тумана. И Тамаре хорошо и радостно. Так хорошо, как будто она сдала трудный экзамен.
Потом они завтракают, сидя за кухонным столиком. Из окна им виден дом Дыбина, и вьющийся из трубы дым над шиферной крышей, и мокрая лопушистая зелень огородов, и солнце, прячущееся за садом Дыбина. Мишка, в майке, гладко причесанный, ест горячую картошку с жареными грибами и спрашивает:
— Говоришь, сильно стукнуло?
Тамара сидит напротив и пьет чай из белой фарфоровой чашки.
— Да, сильно.
— Мало стукнуло, мало…
Тамара смотрит на Мишку. Ей хочется сказать ему что-то колкое: ведь это могло случиться со всяким…
— Может, гроза опять повернет и еще раз стукнет его, — долбит свое Мишка.
— Как тебе не совестно? — укоряет Тамара.
— Если б меня стукнуло — ох и засовестился бы Дыбин, — не унимается Мишка.
Тамара отставляет чашку и идет к рукомойнику. Там она плещет водой, переговаривается со свекровью. Мишка кончает жевать, глядит в окно на дом Дыбина, сытно отрыгивает и громко говорит:
— Живуч Дыбин!
И в голосе Мишки сквозит не то ирония, не то ненависть.
И когда Тамара после полудня идет на дежурство и проходит мимо открытых ворот Дыбина, она опять видит его на крыльце. Он смотрит на нее все тем же взглядом коршуна, и вид у Дыбина такой, как будто не было ни этого несчастливого утра, не было ничего. Тамара, ступая резиновыми полусапожками по грязи и оскальзываясь, торопится миновать дом. С улицы она сворачивает на знакомую тропу, подымается на взгорок, спускается в ложбину и идет мимо привычных и родных березок. Дождь с ветром изрядно их потрепал, и березки заметно поредели и как будто еще больше пожелтели. Скоро осень, и солнышко уже не летнее, и ветер пахнет листопадом. Тамара чувствует, как ей опять становится тоскливо и жаль чего-то: то ли себя, то ли уходящего лета, а может быть, того, что все как-то неопределенно в ее жизни. Она вспоминает свои ночные мысли, Мишку, его недовольство, сегодняшнее бурное утро и этот взгляд Дыбина, и ей хочется забыть все это, скорее прийти в больницу и увидеть старика Палашина — как будто он чем-то поможет ей; потом ходить по палатам, следить за чистотой и порядком, ухаживать за больными, говорить и советоваться с Вадимом Станиславовичем. И ей кажется, что тогда все переменится, и даже трудно представить, как она может уехать отсюда и жить как-то иначе.
ВИНА ПРИТЫКИНА
Апрельское утреннее солнце пригревало сквозь огромные окна нового цеха. Тут все было сделано по науке: стены выбелены, мостовые краны выкрашены в серебристый цвет, на бетонных колоннах вывешены яркие плакаты, а пульты управления лаково поблескивали оранжевой краской.
Оттого так и доволен был начальник цеха Мотовилов, в который раз оглядывая всю эту обстановку. Ему казалось, что здесь он будет все делать по-новому: и жить, и думать, и управлять… Потому что тут просто невозможно делать как-то иначе, по старинке.
И вот, размышляя об этом, Мотовилов вдруг увидел молодого слесаря Зуева. Он изо всей силы пытался открыть затвор бетоноукладчика. Зуев, безалаберный лихой парень, которого рабочие звали Лехой, отличался тем, что самое нехитрое дело почти всегда до невозможности усложнял, а самое сложное — упрощал так, что после никак нельзя было понять, чего в этом больше: дикой фантазии или элементарной технической безграмотности. Упарившись, Зуев вытер рукавом спецовки мокрый лоб и сплюнул, потом со злостью рубанул ключом по затвору и сел на раму бетоноукладчика. «Ну и будет же с ним волокиты, бог мой», — подумал Мотовилов, и невесело ему стало. Он неторопливо обошел формовочный поддон и остановился напротив Зуева. Леха поднял свое угреватое, измазанное солидолом лицо, глянул на начальника нахальными глазами и выпалил:
— Евгень Викторыч, я что, силач какой, чтоб кишки тут рвать с этой проклятущей техникой?