У самого дома он взглянул туда, на сопки, и увидел редкие звезды и багровую ущербную луну, низко повисшую над величаво-темной тайгой; и в этом багрово-красноватом лунном свете, в дрожи зеленоватых звезд ему почудилось нечто загадочно-неземное, и вот сейчас, в этот короткий, но такой ясный миг он подумал, что в городе человек лишен этих впечатлений, а ведь это так исцеляет человеческое сердце, уставшее от избытка бурных и пустых развлечений.
Да, развлечения эти и всякие прочие буйства, и неумеренность во всем притупили в нем много хороших задатков. Это так.
— Что приуныл? — окликнул его Максим, гремя каблуками своих утепленных сапог по утрамбованной наледи двора.
Чадин растерялся слегка.
— А, всякое взбредает такое…
— Понятно, — сказал Максим; потом — собаке: — Барс, молчок!
Позвякивая цепью у конуры, взлаивал пес. Узнав хозяина, замолчал и тихонько заскулил.
«Ясность духа — это ясность мыслей, — вспомнил Чадин чей-то афоризм. — Неужели этому человеку неведомы терзания? О боже, как хотел бы я быть похожим на него…»
И снова был хороший вечер в семейном кругу. Чадин подивился, как это Максиму и Насте удается управляться с ребятишками без шума и брани. Хотя дети и шалили, но Максим умел каким-то непостижимым образом спокойно утихомирить их, одного приласкать, другого пожурить, третьему выдумать на ходу смешную, забавную сказку, но сам не переставал заниматься своими мелкими делами: то ли телевизор настраивал, то просматривал тетради девочек, или же помогал Насте стряпать, а то и журнал прочитывал, успевая поделиться с Чадиным своим скупым мнением насчет какого-нибудь научного сообщения или спорной заметки.
И все это у него получалось с такой же хозяйской расторопностью, как и в гараже. Правда, зато чаще было слышнее Настю. Она просто органически не выносила молчанки, но самое удивительное — она не надоедала; оттенки ее негрубого грудного голоса менялись так, что слушать ее никто не уставал. Она перескакивала с одного на другое с непосредственной легкостью и оживлением и умела повернуть рассказ так, что он никогда не терял интереса. Она хлопотала у стола, румянощекая, гладко причесанная в плотно повязанной цветной косынке с крепко завязанным узлом на затылке, и выкладывала новости:
— На ферму как наведалась — телята ко мне, глядят на меня, ну прям-таки как разумные, как будто узнали. Девки смеются: мамаша телячья пришла! А мне и правда радостно их видеть, здоровеньких таких, чистых. Вы, мужики, этого не поймете. Не, не! Вы, поди, понимаете только, когда бабы на вас глазеют, а? Ну а не так, Глеб, Максим, не так разве? Сознайтесь?
И Настя засмеялась, искоса метнув задорный взгляд на слегка опешивших мужчин. Первым отозвался с улыбкой Максим:
— Не туда клонишь, Настеха. Не туда!
За ним и Чадин:
— Смотря на каких баб, то бишь женщин.
Настя и тут зацепку нашла:
— Ладно уж, женщин… Меж собой вы нас всех бабами прозываете. Слыхала, как же… Даже вон артистки — и те бабы для вас. Ну, не так?
Максим, забавляясь с Юриком, сказал:
— Женулька, ты несправедлива, наговариваешь на нас.
Чадин усмехался, сидя в кресле, поглядывая на себя в большое зеркало шифоньера и поглаживая свою крутолобую голову с залысинами. «Ну и Настя! Не соскучишься, — весело подумал он, а потом, потрогав щетину на подбородке, решил: — Побреюсь, а то уж зарос, как неандерталец».