— Аль не ведаешь, Никита Иваныч? Не бывал, знать, по утру во дворце. Судили ноне Ивана Федорыча. Бояре допрос ему чинили по ведовскому делу. Отколь же напасть такая на нас, коли ты не сказывал?
— Улька та, ведунья, и довела, стало быть, — сказал боярин. — Твоя Улька, надо быть, та самая Улька Козлиха и есть, что на Ондрея лекаря извет подала. Государь верно угадал.
— Так ты, стало быть, с государем про то дело разговор имел? — спросила Стрешнева и поглядела на боярина.
— Вишь, Наталья Панкратьевна, сердце у тебя какое неверющее! — с обидой заметил Одоевский. — Сказывал я тебе, что не ведал, отколь у нас та Улька ведунья объявилась. Так и государю молвил. А он мне на то: «Може, то̀ и есть та Улька Козлиха, что на твоего лекаря извет подала. Так она-де с пытки и сама все откроет». — Вот она, ведомо, с пытки-то и впрямь вас оговорила. Аль ты ране не ведала, что та Улька за караулом сидит?
— Не ведала, Никита Иваныч. Не хаживала она к нам с самой той поры, как Иванушка помер. А я на нее зло имела, тож не посылала за ей. Так то̀ и впрямь она, ведьма проклятая! — прибавила Стрешнева сердито. — Прости, Христа ради, Никита Иваныч, и ты, Овдотья Ермиловна, прости. Не угадала я, кто на нас ту беду навел. Ах она холопка треокаянная! Да как она смела на нас наносить! Сколь годов от нас кормилась, страдница, и с робятами. Пущай ей за то язык теменем вымут, бесовой угоднице. Ведьма богомерзкая! На боярина своего доносить посмела! И щенята ее пущай подохнут! От той же яблони яблочки! Весь бы выводок в болоте утопить! Бесова угодница треклятая! Кабы ведала своими бы руками язык ейный, окаянный, выдрала б. И робят удавила б. Пущай все гнездо сатанинское пропадает к дьяволу.
Боярыня Стрешнева себя не помнила от злобы. Первый раз она себе волю дала перед чужим боярином такие слова говорить.
Авдотья Ермиловна даже плакать перестала, слушая ее, а князь Никита Иваныч только головой качал тихонько.
Наконец Стрешнева замолчала и стала прощаться.
— Ноне же побываю у Иван Федорыча, Наталья Панкратьевна, молви ты ему, — сказал Одоевский, кланяясь гостье.
— Ох, нельзя того, князь Никита Иваныч! — вскричала Стрешнева. — Горе наше лютое! За приставом[62] Иван Федорыч. В своем дому, ровно в темнице. Ни ему со двора, ни к ему никого пущать не велено. Покуда бояре не приговорят и государь не укажет.
— Беда и то. Ну, коли так, во дворец поеду, государю поговорю. То меня с боярами по тому делу сидеть и не звали, что я сам послухом был. А я ноне же государю поговорю. Може, и смилуется великий государь. Иван Федорыч люб ему был.
Стрешнева поклонилась в пояс боярину.
— Поговори, Никита Иваныч, поговори государю. Може, хоть детей малых пожалеет. Детки ни в чем не виновны. Аль детей казнить за отцов грех!
Про своих детей не так боярыня судила, как про Улькиных.
В темнице
Колдовское дело к концу приходило… Дьяк Алмаз Иванов не мало над ним потрудился. Выписку написал сам на тридцати шести листах. Свиток вышел длинный, аршин двадцать пять, как все листы склеил подъячий. А на склейках, чтоб подлогу не было, сам Алмаз Иванов подписался и младшие дьяки два: Гаврила Деревнин и Угрюм Пятой.
Все там дьяк списал и из доноса, и из допроса свидетелей, и из пытошных речей.
Перечитал, и чуть что самого себя по голове не погладил. Ловко подвел.
«Ондрейка, — думал дьяк, — сразу видно — колдун и чародей. Улька Козлиха колдунья и смертная убойца. Горбунья Феклица — вот дура баба, сама в петлю влезла — тоже колдунья. Оленка, Ондрейкина жонка, с мужем заодно, послухов накупать сбиралась и дьяков тож. Силантий, несуразный поп, не ко времени впутался. Хорошо б и его пристегнуть, да не дался, верткий, словно угорь, даром, что пузатый. Стрешнев боярин во всем сам сознался — колдунов приваживал, ворожить приказывал. Виноват кругом, не отвертится».
Эх! на Одоевском лишь сорвалось у Алмаза Иванова. Хотел было он и про него в выписку написать, да Сицкий уперся — не велел де государь Одоевского трогать.