НЕСМОТРЯ НА ТО, что моя мать происходила из религиозной, пускай и неортодоксальной, иудейской семьи, мы особенно благочестивыми не были. Ее отец пел на иврите во время Пасхи и в вечер Седера, но никто из нас не придерживался правил кошрута и не говорил на идиш. Зато все употребляли чешский и немецкий языки. Мы были совершенно ассимилированными.
Отец не жил в Вене и не слишком хорошо знал немецкий, ему было не по душе, что чешские евреи говорят по-немецки в кафе, ведь он думал, что это отделяет их от прочих жителей Чехии. Он был убежденным атеистом, никогда не закрывавшим магазин в субботу, однако он и не нападал на скромную веру моей матери.
Когда мать шла в синагогу в Йом-Кипур, отец приносил ей туда цветы. Наша домохозяйка Рези, которую называли Эмили и которая была чешкой и пылкой католичкой, напоминала отцу: «Вы должны отнести цветы Мадам Ружичковой». А когда он выходил с букетом из дому, она бежала за ним вдогонку со словами: «Господин Ружичку, вы же не надели шляпу!» Отец совсем не знал еврейских обычаев, но любил маму и поэтому отправлялся в синагогу.
Для меня, подраставшей тогда, почти ничего не значило то, что я еврейка, я не думала, что чем-то отличаюсь от других, хотя и ходила с матерью в синагогу на важнейшие праздники. Так же обстояло дело и с Дагмар. Родители предоставили нам полную свободу, в том числе и религиозную, и не пытались ни к чему нас принуждать. Поскольку мне доставляли удовольствие любые торжественные церемонии, мне нравилось бывать в синагоге в Йом-Кипур или на Рош-Ха-Шану, но только там я и сталкивалась с какими-либо проявлениями еврейства. Я всегда любила музыку, но эта страсть не имела отношения к вере, и я в не меньшей степени увлекалась Древними Грецией и Римом с их мифологией, полной богов.
Я даже участвовала в католических процессиях на праздник Тела Христова и подошла под благословение епископа, принеся кувшин пионов к алтарю. Он дал мне картинку на священный сюжет, сохраненную мной до сих пор. Причаститься облаткой, представляющей «тело Христово», было величайшей радостью для меня. Любопытно, что тогда в республике Мазарика никому в голову не приходило сказать: «Ты не наша, ты еврейка», – хотя всем было прекрасно известно, что Ружички – евреи. И родители никогда не говорили мне, что я не должна участвовать в этих обрядах. Мы принадлежали к одному сообществу, считавшемуся бастионом социал-демократии, и я была допущена повсюду. Всюду царствовали терпимость и демократизм.
Дагмар и я пошли в местную школу – «Цвишну школу» на улице Коперника – в один день. Хотя мы учились в одном и том же классе, между нами не было соперничества. Школа пользовалась хорошей репутацией из-за высокой квалификации педагогов, и нас обучали всему: языкам и искусствам, классической литературе и математике. Из-за врожденной гиперчувствительности к шуму, обнаружившейся в ту пору, когда пряталась от радио, я часто сидела в учительской, в тишине. Моя голова раскалывалась от слишком резких звуков.
У всех учеников были занятия по вероисповеданию. Это означало, что мы с Дагмар ходили в прекрасную пльзеньскую Большую синагогу, вторую по величине в Европе, к замечательному старому раввину. Католики и протестанты посещали занятия в своих церквях. Родители не настаивали на том, чтобы я изучала иудаизм, но мне полюбились наши уроки с рабби и нравилось, как он все объяснял, рассказывая притчи, словно волшебные сказки. А самое лучшее заключалось для меня, с моим чувствительным слухом, в том, что на этих занятиях было тихо – всего пять-шесть учеников, а в обычном классе сидело двадцать или больше.
Лично я была лишь чешской девочкой, наставляемой в иудейской вере, вот и все. Я не испытывала гордости от того, что я еврейка, и не считала себя «избранной». Я никогда не думала, что меня могут преследовать за это, не сталкивалась сама с антисемитизмом ни разу и не видела, чтобы кто-то другой страдал от него. После уроков религии Дагмар и я присоединялись к другим детям, и вместе мы отправлялись в парк, купались в озере, и никто не придавал значения национальности или вероисповеданию.
ВСЕ МОИ детские воспоминания счастливые. И я думаю, что после такого детства любой может пережить что угодно в последующей жизни – ничто не разрушит заложенных основ.
Мама иногда говорила, что, когда делаешь лимонад, сначала кладешь сахар, а потом лимон. А если сделать наоборот, то вкус будет кислым. И это очень верная метафора человеческой жизни, потому что сладость остается навсегда, если попробовал ее раньше, чем горечь.
К счастью, родители любили друг друга, и эта любовь распространялась на меня. Среди моих лучших, самых ярких воспоминаний – летние месяцы, когда мы каждый год по две-три недели проводили в Добржише, в восточной Богемии. Там жила большая часть семейства моей матери, члены крупной и влиятельной еврейской общины. Мама была младшей среди братьев и сестер, потому что ее брат Йозеф, или Пепа, родившийся позже нее, покончил с собой после Первой мировой войны. Он изучал химию в Праге вместе с друзьями – Максимилианом Факторовичем (польским косметологом Максом Фактором) и будущим дирижером Вальтером Зюскиндом. Вернувшись с войны, он не сумел свыкнуться с мирной жизнью после окопов, не перенес разрыва любовных отношений и убил себя. Об этом редко говорили в семье.
Мой дед Леопольд был совладельцем компании «Шварц и Ледерер». В ней работали жены шахтеров и металлургов: они шили перчатки из привозной кожи, которые продавались в магазине деда. В Добржиче его держали чуть ли не за местного аристократа, мою бабушку Зденку Флейшманову все весьма уважали. Она и ее многочисленные братья и сестры осиротели во время эпидемии, кажется, испанского гриппа, и она заботилась о младших, как мать. Их спасли три их дяди, которые были музыкальным трио, певшим в синагогах по всему миру. Эти три дяди, светловолосые и голубоглазые, популярные и богатые, посылали деньги домой племянницам и племянникам, и бабушка никогда не забывала об их доброте. Даже повзрослев и растя собственных детей, она, случалось, отправляла врача к больному деревенскому ребенку или отдавала корзинки с едой беднякам, не спрашивая у них, кто они такие.
В четырнадцать лет Зденка была очень красивой юной девушкой. Она часто показывалась в лавке зеленщика. Там мой будущий дед работал приказчиком, и она обворожила его – не только локонами, но и теми заботами, которые она расточала близким. Он обещал ей, судя по рассказам, что дождется, когда она повзрослеет, и дождался: они поженились, когда Зденечке исполнилось восемнадцать.
Дед и бабушка отмечали все еврейские праздники, в субботу у них всегда накрывался чудесный стол, покрытый белой скатертью, с серебряными канделябрами. Бабушка готовила вкусный хлеб-халу. Запах теплого теста, свекольного супа и жареных цыплят переносит меня прямиком в те дни. Но что я больше всего любила в их доме, так это уставленный книгами кабинет деда, настоящую пещеру Аладдина с сокровищами, в которой он сидел и курил трубку. Эту трубку он позволял мне разжечь для него.
Добржич был моим вторым домом, потому что там жили многие наши родственники. Тетя Ружена владела там большим городским домом и проводила спиритические сеансы вместе с тамошними интеллектуалами. Другая тетя, Гермина, и ее муж Эмиль жили рядом, с двумя сыновьями – Ганушем и Иржи. Гануш был на четыре года старше меня и стал моей первой любовью, хотя явно предпочитал мне игрушечных солдатиков. Меня очень огорчило, когда мама объяснила мне, что нельзя выходить замуж за двоюродного брата.
Гордостью Добржича был дворец в стиле рококо, принадлежавший австрийскому графу из рода Коллоредо-Мансфельд. Благодаря семейным связям с управляющим дворца мы с кузенами и друзьями заполучили ключ от калитки в задней стене усадьбы и могли гулять там. Я была единственной девочкой среди них. Мы наслаждались играми в этом сказочном царстве. Графиня, прежде парижская модель, разбила парк как маленький Версаль, с цветочными клумбами и розовыми кустами. Еще она была огородницей и пыталась убедить местных жителей есть больше свежих овощей. Нас, детей, пускали только в английский сад, похожий на лес, с лужайками диких цветов, но мне, выросшей в городе, блуждания в этом саду, где я могла срывать плоды с деревьев, казались волшебным сном.
Я была совершенно счастлива тогда.
ЛЕТНИЕ ДНИ на свежем воздухе казались фантастическими, но они стали еще и просто необходимыми для моего здоровья. В шесть лет у меня начались проблемы с грудной клеткой, мне грозила инвалидность. Больше всего омрачалось мое детство именно этим, с шести до двенадцати лет я постоянно болела то бронхитом, то гриппом. Потом мне удалили гланды, от чего стало только хуже, я совсем ослабела.
Мои родители, работавшие целый день, наняли няню по имени Карла, деревенскую девушку, прекрасно мне подходившую, так как она была очень музыкальна. Мы с ней пели народные песни и арии, и я все сильнее хотела изучать музыку. Но у Карлы начался туберкулез, и ее послали в санаторий. Затем начала кашлять я и вслед за мной Дагмар. К тому же я была худышкой, а по тогдашним модам девочкам полагалось быть полноватыми. Люди часто отпускали замечания на мой счет и не стеснялись вслух спрашивать, не больна ли я чахоткой, той болезнью, что тогда пугала больше других, потому что приводила к смерти.
Мать, которая сама всегда хотела быть врачом, тоже опасалась худшего и, не мешкая, отвезла меня в Прагу. Все в семье называли ее сумасшедшей, убеждая, что мы кашляем нарочно. Они напоминали, что Дагмар выглядит здоровой, пухленькая и розовая, поэтому не может быть, чтобы она страдала туберкулезом. Но в Праге мне сделали рентген, и выяснилось, что я больна. Легкие Дагмар так никогда и не проверили.