– Клавесин, скорее, дергает за струны маленьким пером, чем бьет по ним молоточками, – с энтузиазмом рассказывала она. – Играть на нем – нечто совсем иное, чем на фортепьяно. У него два ряда клавиш, друг над другом, словно один инструмент состоит из двух, на этих клавиатурах можно играть на каждой по отдельности или сразу на обеих.
Она объясняла, что, поскольку клавесин либо ударяет по струнам, либо дергает их, возникает иллюзорное ощущение света и тени, которое музыкант создает за счет «расстояния» между нотами либо подражая посредством верхних нот пению.
– Исполнение музыки на клавесине требует не только интерпретации, но и полного понимания музыкальной теории и механики самого инструмента, – говорила Мадам.
Она жаждала поделиться своей страстью и ставила мне записи всемирно известной клавесинистки Ванды Ландовски, в основном сочинения французского композитора Франсиса Пуленка и испанского Мануэля де Фальи. Прослушивание этих записей очаровывало меня, я с наслаждением узнавала, как тональность или колорит меняются с помощью зажима или рычагов вроде органных, однако сохраняла непоколебимую верность фортепьяно.
В следующем году я только и делала, что все свободное время сидела за клавишами. Я проглатывала партитуры, как проглатывала книги, особенно после того как отец сделал доступной для меня всю свою библиотеку, сказав маме:
– Пусть читает что хочет. Если она чего-то не поймет, всегда можно спросить.
Даже страдая из-за болезни груди, я не выходила из комнаты, усердно учась или забываясь за книгой одного из величайших мировых писателей, пока не наступала пора попрактиковаться в игре на фортепьяно – два раза по три часа каждый раз.
Чем дольше Мадам слушала мою игру, тем больше она убеждалась, что музыка может стать моей профессией и что я уже готова к специальной подготовке пианистки и выступать. Эта идея ужасала мою мать, и между ней и Мадам происходили жаркие споры. Хотя она и побаивалась мою учительницу, которую называла не иначе как «милостпани», то есть «милостивая госпожа», тут она столкнулась с чем-то, чего не ожидала и чему усиленно сопротивлялась. Мама знала, сколь многим приходится жертвовать музыкантам и до какой степени их жизнь посвящена искусству, вплоть до того, что в ней не остается места для чего-либо еще. Повторяя слова торговца фортепьяно о его безденежном сыне, она возражала:
– Зузана же никогда ничего не заработает. Ей по крайней мере надо получить сначала общее образование.
– О нет, тогда уже будет поздно! – отвечала Мадам. – Возраст до двадцати лет важнее всего в развитии музыкального дарования.
Между самими родителями тоже происходили, за закрытыми дверями, споры. До меня иногда доносились их голоса, звучавшие на повышенных тонах. Я могла понять, о чем идет речь, поскольку уже знала, что музыкальная карьера – большой риск. Или добиваешься успеха, или ты никто. Можно быть средним врачом или посредственным адвокатом, но не музыкантом средней руки.
Отец фаталистично смотрел на мое будущее, и, будучи духовно развитым человеком, он понимал, как много значит для меня музыка. В конце концов он позвал меня в гостиную и спросил: «Кем ты хочешь стать, Зузка?»
Я перевела взгляд с него на маму и тихо ответила:
– Я очень хочу учиться музыке, папа.
Мать взглянула на отца и, кивнув, вздохнула:
– Что ж, ладно… Пускай учится.
Ее единственным условием было, чтобы я продолжала обычные занятия до четырнадцати лет, прежде чем отдать все внимание музыке.
Мадам времени терять не стала и тут же написала Ванде Ландовской в Париж, чтобы узнать, не возьмет ли она четырнадцатилетнюю ученицу – меня – в свою «Школу старинной музыки», которую та учредила в парижском предместье Сен-Ле-Ла-Форе. Прочитав восторженный отзыв Мадам о моих способностях, госпожа Ландовски согласилась и послала письмо с требованием допуска к занятиям в ее школе. Нужно было разбираться в вопросах теории, гармонии и контрапункта, поэтому Мадам устроила для меня уроки по этим предметам у композитора Йозефа Бартовски, профессора музыки в педагогическом училище Пльзеня.
Затем Мадам распорядилась, чтобы я лучше заботилась о руках, поскольку растущие пальцы еще хрупкие, их нужно беречь для одной только игры. Пианисту нельзя ударяться пальцами, потому что в кости может возникнуть трещина, нужно опасаться сильного холода и мозолей. Неожиданным последствием этого распоряжения стало огорчение отца. Придерживаясь спортивного мышления в духе «Сокола», он мечтал, чтобы я занималась атлетикой. Несмотря на тревоги моей матери, что я простужусь или переутомлюсь, он верил, что свежий воздух и упражнения – то, что мне нужно. После того как Мадам переговорила с родителями, мне пришлось отказаться от всех активных игр. Мне позволялось лишь купаться в теплом, конечно же, озере или играть в пинг-понг. Саму меня не слишком опечалило, что я должна бросить гимнастику, лыжи, теннис и коньки, поскольку я заразилась от матери опасениями, что подобные занятия могут отрицательно сказаться на моем здоровье. Но зато папа был страшно расстроен.
Мы с матерью по-прежнему ездили в горы из-за моих легких, и отец присоединялся к нам, когда только мог. Мы часто отправлялись в Карлсбад и в Марианске Лажне в горах Крконоше, а летом 1937 года остановились на чешском курорте Шпиндлерув Млин, где побывали пару раз. Ректор Карлова университета в Праге Йиндржих Матейка тоже находился там и подружился с моим отцом. Собираясь на прогулку, он поджидал, не составит ли ему компанию господин Ружичка.