В МАЕ СОСТОЯЛАСЬ новая транспортировка из Терезина, и мы понимали, что наше время на исходе. Мы с мамой искали среди новоприбывших Дагмар, дядю Карела и тетю Камилу, ее родителей, но безуспешно.
А вскоре нам тоже велели писать открытки близким, и это означало, что наша ликвидация вот-вот состоится. Мама написала родственникам, а я – Ганушу, подписавшись словом
Полагая, что конец близок, некоторые из тех, кто прежде собирался организовать восстание во главе с Фреди (и среди них Хуго Ленк), решили попробовать еще раз. Они передали пистолеты кое-кому из учителей в детском бараке и предупредили, чтобы те были наготове. Мы не знали, что именно они намерены предпринять, но сама мысль о будущем сводила нас с ума. Однажды мы настолько поддались страху, что умоляли Хуго позволить нам остаться в детском бараке, а не возвращаться в наши собственные, тесные и зловонные.
– Мы только хотим потанцевать последний раз в жизни, – говорили мы.
– Допляшетесь до смерти, – ответил он. – Вас заберет СС. Не волнуйтесь вы так, у вас еще будет много шансов потанцевать. Кое-что должно произойти.
И произошло, потому что утром 6 июня 1944 года, в день, когда, как мы думали, нас отправят в газовые камеры, союзники высадились в Нормандии. В десять утра
На следующий день нам сказали, что пройдет «отбор». Немцы получили приказ отправить мужчин на фронты, всех здоровых – на работы в Германию. Из 5000 человек в Семейном лагере тысяча здоровых мужчин и тысяча здоровых женщин должны быть отобраны, чтобы умереть не от газа, а на войне или от рабского труда.
Всю ночь в корпусе стоял шум, а на следующее утро нас построили в шеренгу перед детским бараком, где пришлось несколько часов на солнцепеке ждать своей участи. Нам сказали, что слабые и хилые должны отойти влево, и это означало, что их удавят газом, а годные к работе по приказу отошли вправо. Мы с матерью долго обсуждали, что ответить, когда эсэсовцы спросят о профессии. Мы понимали, что это решит нашу участь. Мама в итоге посчитала, что ей лучше назваться перчаточницей, как ее отец, а мне – преподавателем гимнастики. Мать не сшила в жизни ни одной перчатки, только галстуки, когда осваивала это ремесло в Пльзене, а что касается меня, то мой отец рассмеялся бы от новости, что я учу спорту.
Вернувшись в барак, мы обнаружили мужчину, известного как оберштурмфюрер Шварцхубер и отвечавшего за нас. Он, абсолютно пьяный, сидел на кирпичной трубе, окруженной пустыми бутылками из-под водки и шнапса. Нам всем велели раздеться и подойти к трубе для осмотра, назвать свой возраст и профессию. В ужасе мы наблюдали, как одних он отправлял налево, а других – направо.
Я посмотрела на мать, когда приближалась ее очередь, и постаралась ободрить ее улыбкой. Но мое сердце заныло при виде ее обнаженной. С руками, перекрещенными на груди, она выглядела такой тонкой и старше своих сорока восьми лет. Когда ей задали те же вопросы, что и всем, она произнесла: «Мне сорок шесть, и я перчаточница».
Шварцхубер махнул рукой:
–
В панике я лихорадочно стала соображать, не стоит ли мне броситься к ней и другим пожилым женщинам, жалко сбившимся в кучку. Но настал мой черед, и кто-то вытолкнул меня вперед. Я, стоя голышом перед Шварцхубером, сказала, что мне восемнадцать (мне было еще только семнадцать) и что я преподаватель гимнастики. По-немецки он произнес, комкая слова:
– Отлично, покажи что-нибудь.
Поколебавшись секунду, я сделала сносный кувырок.
–
Но я шагнула влево. Шварцхубер заорал:
– Куда ты прешь, тупая курица, не туда, а ты идешь на смерть!
Вытягиваясь во всю высоту моих полутора метров, я посмотрела ему в глаза:
– Вы уже убили моего отца. И собираетесь убить мою мать. Я тоже не хочу больше жить.