Книги

Сталинский дом. Мемуары

22
18
20
22
24
26
28
30

«Путешествие с домашними растениями» Н. Верзилина (1954) я зачитала до дыр. Благодаря этой книге я стала на всю жизнь «юным натуралистом». Это звание носили школьники, которые занимались, как теперь бы сказали, экологией. Они «озеленяли» классы, то есть ухаживали за растениями на подоконниках и устраивали «живые уголки» — обычно там обитали кролики, хомячки, рыбки и аксолотли. Аксолотлей, кажется, теперь никто не разводит. То ли они вовсе повывелись, то ли не в моде. Жили они в аквариуме. Тельца у них бело-розовые, а по бокам головы — нежнейшие веточки жабер. Только уж совсем отъявленные юные натуралисты могли любить этих вялых существ.

В рамках той же деятельности в первом классе полагалось отмечать, какая каждый день погода. Месяц разграфлялся в тетради на клетки, и мы рисовали в них то солнце, то снежинки, то дождь, то пухлые облачка и отмечали температуру. Чем объяснялся такой интерес к метереологии остается для меня загадкой. Может быть, нашей учительнице Марье Федоровне не давали покоя лавры почтенного фенолога-природоведа — к сожалению, не помню его фамилию, — который вел специальную рубрику «Заметки фенолога» в «Вечерней Москве». В ней он регулярно сообщал горожанам о прилете грачей, жаворонков и прочих пернатых, о том, что расцвело волчье лыко или заколосилась рожь. Эти сведения вызывали не меньший интерес, чем теперь «Светская хроника».

Особым вниманием Марьи Федоровны пользовался Тверской бульвар, который находился рядом со школой. Там нам показывали дуб, ясень, липу и даже одну-единственную росшую там чахлую березку. Накануне экскурсии ее специально разыскала дежурная мама. Мы обступили бедное невзрачное деревце и долго разглядывали ее, как картину в музее.

Был у меня и пятитомник Брэма. На одном из томов в овале красовалось изображение слона. Я накладывала на него бумагу и, высунув от усердия язык, тщательно штриховала черным карандашом. На бумаге — о, чудо! — тоже возникал постепенно слон.

К Новому году выпускались календари — толстые папки, внутри которых помещались картонные листы с фигурками мальчиков и девочек (в трусиках, разумеется). На другом листе — одежда. Фигурки и гардероб вырезались. Одежда держалась на картонных фигурках при помощи загнутых бумажных язычков. Тут тоже обращалось внимание на метеорологию — одежда распределялась по временам года. К елке можно было склеить кокошник Снегурочки или Снежинки, к весне — венок из сочиненных несуществующих цветов, а к осени украситься красными и желтыми листьями.

Кроме метеорологических наблюдений, у Марьи Федоровны было еще одно увлечение — интонирование фразы. В «Родной речи» помещался текст про лен под названием «Как рубашка в поле выросла». Марья Федоровна заставляла нас делать ударение на слово «поле». Как назло, ни у кого не получалось. Все ударяли при чтении прочие слова: как, рубашка и выросла, и немедленно получали двойки. Кажется, до самого текста мы так никогда и не добрались, все время, отведенное на его изучение, пытаясь читать название. Так что я до сих пор ничего не знаю о роли льна в колхозном строительстве.

Существовало еще одно странное занятие. В «Пионерской правде», на которую я была подписана, печаталась повесть с продолжением. Что-то про Чукотку. Причем один мальчик чукча жил на советском берегу, а другой — на Аляске, естественно, в чудовищных условиях американского империализма. По заданию Марьи Федоровны я вырезала из каждого номера и вклеивала в альбом эту историю — чтобы класс мог почитать. Следующий альбом я составила из детектива про пограничников и пионеров, разоблачавших американских шпионов. Назывался он «Над Тиссой». Действие разворачивалось в Карпатах. Шпион коварно переходил границу, прицепив к обуви коровьи копыта. (Кстати, этот способ позаимствован из рассказа Конан Дойля «Случай в интернате».) Коровьи следы сначала ни у кого не вызывают подозрений, даже у бдительных пограничников, но пионеры еще бдительнее. Кстати, неужели иностранным коровам разрешалось беспрепятственно пересекать священные рубежи Родины?

* * *

На задней парте таилось классовое неравенство, которого, как известно, в СССР не существовало. Там сидела Таня Каурова, самая плохая ученица, Она не только ничего в интонировании не понимала, но и вообще читать не умела. Ругала Марья Федоровна не только лично Таню, но и ее родителей, Выходило, что они тоже отстающие, и Марья Федоровна — грузная, рыхлая, с седой тощей косицей, уложенной на украинский манер вокруг головы, в черном мешковатом сарафане — грозила пальцем перед самым Таниным носом и употребляла научное слово «дефективные».

Так как родители Тани в школе никогда не появлялись, несмотря на многочисленные вызовы в дневнике, мама, выбранная в родительский комитет — в ее обязанности входило посещать детей дома и выяснять, в каких условиях они живут, — отправилась к Кнуловым{1}. Оказалось, что родители Тани — глухонемые, кроме нее, у них еще шесть детей, Таня — старшая. Ютились они все в восьмиметровой комнате в коммунальной квартире, на нарах.

Родительский комитет бросился помогать — собирали детские вещи и деньги. Мне теперь для поедания на большой перемене давали не два бутерброда, а четыре: я делилась с Таней. А Марья Федоровна меня к ней «прикрепила». Этот бытовавший тогда термин обозначал «заниматься с отстающими, делать с ними уроки». Не знаю, существует ли теперь такая форма благотворительности, а тогда это была распространенная практика, вследствие которой за одиннадцать школьных лет я приобрела солидные навыки репетитора.

Я своим поручением гордилась. Моя педагогическая деятельность принесла кое-какие результаты. Таня, несмотря на глухонемых родителей, была совершенно нормальная девочка, разговаривать она умела. Она только всегда молчала и краснела, когда ее вызывали к доске. Мне удалось научить Таню правильно ставить ударение в «Как рубашка в поле выросла» и читать вполне бегло. Мой же словарный запас, благодаря ей, пополнился несколькими матерными словами.

А в конце года вышел указ о совместном обучении, и меня перевели в соседнюю мужскую школу. Так что дальнейшая судьба Тани мне не известна.

* * *

Советский этикет той эпохи отличался необыкновенной строгостью, восходящей, по-видимому, к викторианской Англии. Все, что относилось к естественным человеческим отправлениям, считалось неприличным и стыдным. Боже упаси ходить в гостях в уборную, уж тем более вслух туда проситься.

Поэтому для некоторых девочек в моем классе было абсолютно невозможно поднять руку и произнести: «Можно выйти?» — ведь все таким образом узнают, куда и зачем они собираются. Бедняжкам приходилось терпеть, порой они не выдерживали, и в классе слышалось журчанье льющейся с парты струйки. Посылали за уборщицей. В ожидании ее прихода Марья Федоровна ругала рыдающую жертву этикета. Учительнице почему-то и в голову не приходило объяснить, что ничего зазорного в том, чтобы попроситься в туалет, нет. Ясно, что в подобных обстоятельствах Марья Федоровна вела бы себя точно так же.

Наконец появлялась «техничка» — так называлась уборщица — в сатиновом темно-синем халате и коричневом шерстяном платке на голове. Пока она подтирала лужу огромной тухлой тряпкой, она еще подбавляла ругательств от себя лично, что мол «ссут тут, а ей убирать».

Поскольку несчастная не могла оставаться в мокрых штанах и платье, ее отпускали домой — переодеваться. Обычно описавшаяся девочка в этот день не возвращалась, должно быть, переживала свой позор в одиночестве.

Я завидовала — мне всегда хотелось домой. Но все же писать на уроке ради того, чтобы улизнуть, я не решалась. Очевидно, я считала, что это неблагородно — герои моих любимых сказок, эпосов и пьес так не поступали.

Назавтра девочка приходила на занятия как ни в чем не бывало. Удивительно, что ее никто не дразнил. Разумеется, это вовсе не было проявлением нашего великодушия — просто, как и вши, лужи воспринимались как нечто обыденное.

* * *

В школе писали чернилами строго регламентированного фиолетового цвета, перьями № 86. Очень донимали кляксы. Их пытались убрать розовой промокашкой — в каждой тетрадке была такая, — а затем стереть резинкой. От этой процедуры на листах часто получались строго наказуемые дырки. Марья Федоровна преподавала нам сложную науку — как выводить у букв «волосяные» линии, тоненькие-претоненькие. Например, полкружочка у буквы «а» должен был быть тонким, вертикальная часть ноги — толстой, а лихой ее изгиб — снова тонким. Тетради, соответственно умению писать, существовали трех видов: разлинованные в три косых, две косых и одну косую — до нее добирались классу к четвертому. Непостижимой красоты буквы копировались по прописям на уроках чистописания.

От этих неимоверных трудов пальцы были постоянно в чернилах. Дома я оттирала их пемзой. Да что руки, чернильницы, которые вставлялись в специальные углубления в парте, имели обыкновения опрокидываться прямо на ноги, на чулки и башмаки.