Книги

Сталинский дом. Мемуары

22
18
20
22
24
26
28
30

Какой бы сильный шторм ни бушевал на море, холодный северный ветер сюда добраться не мог. Со стороны луга покой воды сторожил тростник. Ветер запутывался в высоких голенастых стеблях, и единственное, что ему удавалось, — ерошить пышные коричневые султаны. К реке сквозь тростниковые дебри вела узкая пружинистая тропинка, которую не так-то легко было найти. Как только она доставляла меня к берегу, тростник смыкался за моей спиной, чтобы никто больше не мог добраться до этого уединенного места.

Здесь было тепло, даже парко. Потревоженные моим вторжением, вспархивали с нагретой маслянистой земли голубые мотыльки. Они образовывали в воздухе затейливую фигуру синхронного пилотажа — клубящуюся синусоиду — и исчезали. Чтобы успокоить встревоженных обитателей «подковы», требовалось долго сидеть тихо-тихо, не шевелясь. Наконец — истинный знак доверия — на нежнейшую гроздь белых цветов, вознесенную стеблем высоко над водой, опускалась, мерцая крыльями, темно-синяя стрекоза. И вот уже по неподвижной, туго натянутой без единой морщинки воде скользят водомерки, жучки-паучки — крошечные создания неизмеримо более древние, чем Христос. Нет, не он первый хаживал по воде, не он.

На освещенное до дна мелководье выпархивает косяк мальков-плотвичек. Серебряный высверк — все рыбки одновременно поворачиваются боком к солнцу. Они такие же непревзойденные мастера синхронного плаванья, как мотыльки — синхронного пилотажа. Миг — и их стремительная стайка уносится в черную глубину, под толстые кожистые листья кувшинок.

Водяные лилии были главным соблазном реки. Из-за них я преодолевало расстояние от дачи до луга, немалое и для взрослого человека, стараясь бодро шагать через силу. Заметь бабушка мою усталость — не дай бог усесться на пенек, сделать привал, — пришлось бы повернуть домой с полдороги.

Дело в том, что я надеялась на чудо — вдруг мне достанется хоть один цветок. Может же там, в глубине, оторваться стебель, и река выплеснет лилию на берег, как выплескивала все, что ей было больше не нужно: пустые ракушки-перловицы, тину, мертвых жуков-плавунцов. Я бы просто подержала цветок в руках, зная, что он теперь мой, а потом бы выпустила, как рыбу, обратно в воду.

Печальный опыт у меня уже был. Кто-то из знакомых катался на лодке и принес маме в подарок охапку водяных лилий. Он тащил их, зажав в кулак у самых головок, а длинные бескостные стебли волочились по земле. Никакая ваза не подходила — цветы могли только плавать, но, пущенные в таз, очень быстро погибали. Стебли становились склизкими и вонючими, а лепестки чернели.

Желтые кувшинки не привлекали меня совершенно, хотя очень хорошо пахли: в них не было ничего сказочного, а уж в сказках я разбиралась. Я знала точно — прекрасных королевен злые волшебницы превращают только в белые лилии. Кроме того, я прочла старинную книжку с ятями под названием «Вампиры». Там было все, чтобы поразить воображение. Лесное озеро, пользующееся дурной славой, несчастный герой, который срывает белую лилию — в книге она называлась «ненюфар» — и ставит ее в бокал у изголовья кровати. Дневник, обнаруженный после его смерти, где описывается любовь к прекрасной незнакомке, он с ней встречается туманными ночами на берегу озера. И, разумеется, рационалист доктор, который констатирует смерть от полного истощения. Ну, а что касается маленькой ранки с белыми, словно обсосанными, краями на шее героя, то объяснение самое прозаическое — должно быть, поранился о колючую ветку на охоте.

По-моему, прекрасное предостережение тем, кто рвет водяные лилии. Кстати, а не утонул ли в старинной реке Аа критик Писарев, не признававший Пушкина, потому что поплыл за ненюфарами.

А я, когда приезжаю летом, сразу проверяю, как рачительный хозяин, все ли в порядке во владениях моего детства, И каждый раз боюсь — вдруг лилий больше нет, и с облегчением вздыхаю — чуть колышутся у моста целые поляны кожистых блестящих листьев, а между ними белеют эти колдовские цветы.

Ну, а раз цветут еще лилии, значит, вода — чистая. Значит, не погибла еще Аа, теперяшняя Лиелупе, в переводе с латышского — Большая река.

* * *

Леса вплотную подступали к Москве. Хочется сказать «девственные», но это клише относится к непроходимым джунглям, в которых умирающие от малярии отважные путешественники-натуралисты из последних сил пробивают себе дорогу мачете. Подмосковные леса были проходимы — их пересекали тропинки — и, однако, тоже девственны: еще не застроенные дачами, не заплеванные, не загаженные, без помоек на каждом шагу. Окрестности Москвы были настолько нетронуты, что в Петрове-Дальнем, например, встречались лоси. Они даже довольно близко подпускали к себе, и только если переступить невидимую лосиную границу, степенно удалялись. Не неслись, не спасались от гибели (где человек, там смерть), а вышагивали на длинных голенастых ногах, И еще несколько минут тянулся за ними звуковой след: шуршанье, похрустывание веток.

В буром еще весеннем лесу возникало чудо — цвело волчье лыко. Как и всякое чудо, оно встречалось редко. Набрести на волчье лыко — редкое везение. Я находила его по запаху, как собака. Аромат вел, направлял меня, не давал сбиться в сторону, пройти мимо по шуршащим прошлогодним листьям. Стоп — вот он, кустик, ростом с меня. Розово-сиреневые цветочки с твердыми лепестками растут прямо из коры, из голой еще безлистной ветки.

Один раз в детской жадности я попыталась завладеть волчьим лыком, но у меня ничего не вышло. Ветка сломалась, обнажив зеленоватое нежное нутро, но кора-лыко не поддавалась. Она ободралась уже до самых цветов, не отдавая ветку. Так и остался в том далеком лесу сломанный мною куст, уничтоженная красота. Торчит острым переломанным локтем ветка со свисающими лохмотьями коры.

Какая-то тайна, подобно ятрышнику, окружала волчье лыко, лесную сирень. Возникнув на несколько дней в апреле, это растение потом исчезало, становилось невидимым. Когда распускались листья, волчье лыко сливалось с мелколесьем. Не разберешь, кто есть кто — мало ли под деревьями кустов.

Существовали особые весенние приметы — увидев первую бабочку, полагалось загадать желание. Еще не совсем проснувшаяся после долгой зимы крапивница порхала неуверенно, бочком, и спешила сесть погреться на пенек, распластав крылья. С появлением бабочек зацветал орешник. Его короткие плотные сережки удлинялись, распахивались коричневые чешуйки, и оттуда выглядывали крупинки тычинок. Знобкий весенний ветерок раскачивал ветки, вытряхивал пыльцу, окутывал кусты легчайшим желтым туманом. Сережек было много, а крошечных ореховых цветочков — вишневых, с паутинно-тонкими лепестками — мало. Сколько веток обшаришь, прежде чем найдешь.

Слова «экология» не существовало, но срывать ветки с этими цветочками мне строжайше запрещалось. Табу распространялось также на цветы яблони — только нюхать. Оставить в покое лиственницу, как ни чешутся руки завладеть красными шишечками. Теперь я понимаю, почему до сих пор помню детскую книжку об алтайской девочке Чечек: ей было поручено к первомайскому пионерскому сбору украсить класс ароматными ветками цветущей лиственницы. Я ей завидовала — она ломала, ломала, и никто не запрещал.

Остальные растения рвать не возбранялось — очевидно, никому и в голову тогда не приходило, что наступят времена, когда многие их них попадут в Красную книгу. Я же никогда не гуляла просто так, а вечно что-нибудь искала — цветы, ягоды, грибы. Мною владела страсть собирателя, и, как истинный коллекционер, я постепенно становилась знатоком. Названия запоминались легко. Особенно нравилось, что у каждого растения — два имени: русское и латинское. Латинские звучали величественно и очень подходили деревьям: береза — Бетуля альба, дуб — Кверкус. Даже самые маленькие и обыкновенные подданные богини Флоры носили совершенно несоразмерные их стати триумфально-торжественные названия. Подорожник — Плантаго майор, одуванчик — Леонтодон тараксакум, а морковь — и вовсе мужчина: Даукус карота. Но это обстоятельство у меня как раз недоумения не вызывало — кто такой Даукус Карота я знала еще раньше, чем постигла всякие ботанические премудрости. Это был зловредный гном, выдававший себя за короля овощей, чтобы добиться руки фрейлейн Анхен. Она очень любила свой огород и вот однажды выдернула совершенно необыкновенную морковь, проросшую сквозь драгоценное кольцо. Анхен, естественно, снимает его с морковки и надевает на палец…

Все эти замечательные события происходили в сказки Э. Т. А. Гофмана «Королевская невеста». Книжечка эта мне очень нравилась — маленькая, такие называются «in carto», ярко-оранжевая, как морковь, а на обложке, я полагала, — сам Гофман. Портрет как будто нарисован карандашом. Брови изумленно подняты, волосы дыбом, каждый отдельно. Синяя шляпа парит над головой. Еще бы ему не испугаться — такую страшную сказку сочинил (ACADEMIA, Москва-Ленинград, 1937).

Мои ботанические познания и чтение тесно переплетались — во многих сказках речь идет о растениях. Лучше персонажей и не придумаешь: существа они таинственные. Хотя бы потому, что, в сущности, не нуждаются в имени. Их нельзя позвать, как собаку или кошку, окликнуть, как человека. Удел растений — молчание. Но людей эта немота отчего-то издавна мучила — иначе не было бы сочинено столько сказок о говорящих растениях

Разговаривают они только с сирыми и обиженными, наделенными доброй душой — всякими падчерицами, выгнанными из дворца королевнами-Корделиями, меньшими братьями, обреченными скитаться по белу свету. Только таких опекают. Злых — никогда.