Отсюда демонстрация оружия, характеризующая полицию всех времён. Решающей здесь является не столько угроза нарушителям правопорядка (на деле демонстрация оружия происходит в самых мирных общественных местах, в частности, на официальных церемониях), сколько демонстрация суверенного насилия, свидетельством которого и была близость консула к ликтору.
Эта щекотливая смежность между суверенитетом и полицейской функцией выражается в характере неосязаемой сакральности, сближавшей в античном распорядке фигуру суверена с фигурой палача. Возможно, она никогда не демонстрировалась с такой очевидностью, как в том удачном случае (о котором рассказывает хроника), когда 14 июля 1418 года на одной из парижских улиц встретились Герцог Бургундский, едва вступивший в город в качестве завоевателя во главе своих войск, и палач Кокелюш, неустанно трудившийся ради него в те дни: палач, покрытый кровью, подошёл к суверену, взял его за руку и воскликнул «Мой дорогой брат!»
В том, что черты суверенитета проступают в образе полиции, нет ничего благотворного. Доказательством служит тот не перестающий удивлять историков Третьего рейха факт, что истребление евреев от начала до конца понималось как исключительно полицейская операция. Известно, что не было найдено ни одного документа, доказывающего, что этот геноцид осуществлялся по решению какого-либо суверенного органа: единственным подобным документом является протокол конференции от 20 января 1942 года на озере Большое Ванзее, где собралась группа полицейских функционеров среднего и низшего ранга, среди которых нам о чём-то говорит лишь имя Адольфа Эйхмана, начальника отдела B-4 четвёртого сектора гестапо. Истребление евреев было столь методичным и убийственно эффективным лишь потому, что оно было задумано и осуществлено как полицейская операция; и напротив, именно потому, что оно было «полицейской операцией», сегодня в глазах цивилизованного человечества оно предстаёт столь варварским и позорным.
Но у наделения суверена полицейскими функциями есть и ещё одно неизбежное следствие: необходимой становится криминализация противника. Шмитт показал, как в европейском общественном праве принцип, согласно которому
Заметки о политике
1. Падение советской коммунистической партии и неприкрытое господство демократического капиталистического государства в планетарном масштабе очистили поле от двух основных идеологических препятствий, мешавших вновь поднять политическую философию на высоту задач нашего времени: с одной стороны, от сталинизма, с другой, от прогрессизма и правового государства. Таким образом, сегодня мышление впервые сталкивается со своей задачей без каких-либо иллюзий и без возможности алиби. На наших глазах повсюду начинает завершаться процесс «великих преобразований», подталкивающий одно за другим все царства земли (республики и монархии, тирании и демократии, федерации и национальные государства) к государству интегрированного спектакля (Дебор) и «капитал-парламентаризма» (Бадью), а это крайняя стадия формы-государства. Так же как великие преобразования времён первой промышленной революции уничтожали социальные и политические структуры и категории общественного права
2. Новое мышление должно будет попытаться серьёзно отнестись к теме конца истории у Гегеля – Кожева (и Маркса), а также к теме вступления в
На высоте сегодняшних задач остаётся лишь то мышление, что способно мыслить конец государства и конец истории «одновременно» и мобилизовать их друг против друга. Именно это пытался сделать, пусть и недостаточно эффективно, поздний Хайдеггер в своей идее
Следовательно, овладение историчностью не может обладать государственной формой – если государство является исключительно предположением и представлением скрытого действия исторической «архэ»[69] – оно должно оставлять свободным пространство для «негосударственной и внеправовой» человеческой жизни и политики, которой ещё лишь предстоит появиться в нашем мышлении.
3. Нам следует оставить или, по крайней мере, полностью переосмыслить понятия «суверенитета» и «конститутивной власти», остающиеся в центре нашей политической традиции. Этими понятиями отмечена точка неразличимости между насилием и правом, природой и
Таким образом, суверенитет – это охранник, препятствующий выходу на свет неразрешимого порога между насилием и правом, природой и речью. Мы же должны пристально наблюдать как раз за тем, чего не должна была видеть статуя Правосудия (которой, согласно Монтескье, завязывали глаза в момент объявления чрезвычайного положения), а именно (как сегодня ясно для всех), что
Если сегодня существует социальная жизненная сила, она должна до конца познать своё собственное бессилие и, отклоняя всякую волю к принятию или сохранению права, повсюду разрубать этот узел из насилия и права, жизни и речи, из коего сформирован суверенитет.
4. В то время как упадок государства повсюду позволяет выживать его пустой оболочке в виде чистой структуры суверенитета и господства, общество в своей целостности безоговорочно обречено пребывать в форме общества потребления и производства, ориентированного на благосостояние как на единственную цель. Теоретики политического суверенитета, вроде Шмитта, видят в этом наиболее верный признак конца политики. В самом деле, в планетарной массе потребителей (когда она не впадает просто в старые этнические и религиозные идеалы) абсолютно не просматривается какой-либо новый образ
Тем не менее проблема, с которой сталкивается новая политика, заключается именно в этом: возможно ли «политическое» сообщество, устроенное исключительно в целях полного наслаждения повседневной жизнью? Разве не в этом, если хорошо присмотреться, заключается сама цель философии? И разве когда с Марсилием Падуанским зародилась современная политическая мысль, она не определялась именно приданием политических целей понятиям «самодостаточной жизни» и «хорошей жизни», заимствованным у Аверроэса? Беньямин в «Теолого-политическом фрагменте» не оставил никаких сомнений по поводу того факта, что «порядок мирского должен выстроиться на идее счастья»{40}. Концептуальное определение «счастливой жизни» (в том смысле, в каком она не отделена от онтологии, так как это «бытие: у нас нет иного представления о нём, кроме жизни»{41}) остаётся одной из основных задач грядущей мысли.
«Счастливая жизнь», на которой должна основываться политическая философия, не может быть ни голой жизнью, предполагаемой суверенитетом в целях её обращения в свой субъект, ни непроницаемой чуждостью современных науки и биополитики, которые сегодня столь тщетно пытаются сакрализовать, напротив, это абсолютно профанная «самодостаточная жизнь», достигшая совершенства собственного потенциала и собственной способности к общению, над которой нет никакой власти ни у суверенитета, ни у права.
5. Имманентный план, на котором конституируется новый политический опыт – это крайняя форма отчуждения речи, реализуемая государством спектакля. В то время как на деле при старом режиме отчуждение коммуникативной сущности человека основывалось на функционировавшей в качестве общего фундамента предпосылке (нация, язык, религия…), в современном государстве сама способность к общению, сама родовая сущность (то есть речь) становится автономной сферой в той мере, в какой она конституируется в качестве главного фактора производственного цикла. Таким образом, общению препятствует сама способность к общению, люди отделяются от того, что их объединяет.
В то же время это означает, что тем самым против нас выступает сама наша речевая натура в её извращённом виде. Поэтому (именно потому что отчуждается сама возможность Общности) насилие спектакля стало настолько разрушительным; но по той же причине оно ещё содержит в себе нечто вроде позитивной возможности, которая может быть использована против него самого. Эпоха, в которую мы живём, на деле является также эпохой, когда люди впервые обретают возможность получить опыт своей собственной речевой сущности – не того или иного содержания речи, не того или иного истинного предположения, но
6. Рассматриваемый здесь опыт не обладает каким-либо объективным содержанием, не может быть сформулирован в предположении о состоянии вещей или об исторической ситуации. Он затрагивает не «состояние», а «событие» речи, он касается не той или иной грамматики, а, так сказать,
Поскольку объектом эксперимента ни в коем случае не является речевое бытие как судьба человека, присущая ему цель или логическое трансцендентальное состояние политики (как в псевдофилософии коммуникативности), а единственный возможный материальный опыт родового бытия (то есть опыт «со-явления»{42} – по Нанси – или, в марксистских терминах,
7. Вторым следствием