Книги

Средства без цели. Заметки о политике

22
18
20
22
24
26
28
30

Шехина

Как сегодня, в эпоху свершившегося триумфа общества спектакля, мышление может воспользоваться наследием Дебора? Ясно, что спектакль – это и есть речь, способность к общению и лингвистическое бытие человека. Нам следует интегрировать анализ Марксом того факта, что капитализм (если угодно, можно дать любое другое название процессу, господствующему сегодня над мировой историей) был изначально обращён не только на экспроприацию производительной деятельности, но также, что ещё важнее, на отчуждение самой речи, самой лингвистической и коммуникативной природы человека, того «логоса», в котором у Гераклита определяется Общее, согласно одному из дошедших до нас фрагментов. Крайняя форма данного отчуждения Общего – это спектакль, то есть политический мир, в котором мы живём. Но это также означает, что в спектакле против нас выступает наша собственная лингвистическая природа в её искажённом виде. Поэтому (то есть именно потому, что отчуждается сама возможность общего блага) насилие спектакля стало настолько разрушительным; причём по той же причине спектакль всё ещё содержит в себе отдельные позитивные возможности, которые необходимо обратить против него самого.

Ничто столь сильно не напоминает вышеописанное состояние, как та вина, которую каббалисты называют «отделением Шехины», обвиняя в ней Ахера, одного из четырёх раввинов, вступивших, согласно известной «аггаде» из Талмуда, в Пардес (то есть в высшее сознание). «Четыре раввина», говорится в повествовании, «вошли в Пардес: Бен-Азай, Бен-Зома, Ахер и рабби Акива… Бен-Азай глянул – и умер… Бен-Зома глянул – и повредился [в уме]… Ахер – порубил посадки; рабби Акива [вошел в мире] и вышел в мире».

Шехина – это последняя из десяти сефирот, или атрибутов Бога, выражающая собой само божественное присутствие, его проявление или обитание на Земле: его «слово». Ахер «порубил посадки», и каббалисты отождествляют этот акт с грехом Адама, который вместо того, чтобы созерцать все сефироты, предпочёл созерцать последнюю, отделив её от других, в данном случае отделив древо познания от древа жизни. Подобно Адаму, Ахер представляет человечество в том, что сделав познание своей собственной судьбой и своей особой силой, он отделил познание и слово, то есть наиболее совершенную форму проявления Бога (шехина), от других сефирот, в которых тот также являет себя. Риск здесь в том, что слово – как иллатентность{36} и раскрытие чего-либо – отделяется от того, что оно раскрывает, обретая тем самым автономное состояние. Состояние раскрытости и очевидности – и, соответственно, общности и участия – отделяется от самой раскрытой вещи и ставит себя между ней самой и людьми. В таком состоянии изгнания шехина утрачивает свою позитивную силу и становится злой сущностью (каббалисты говорят, что она «сосёт молоко зла»).

В данном смысле в отделении шехины выражено состояние текущей эпохи. В то время как при старом режиме на деле отчуждение коммуникативной сущности человека осуществлялось в предпосылке, функционировавшей в качестве общего фундамента, то в обществе спектакля именно сама способность к общению, сама видовая сущность (то есть речь как Gattungswesen[59]), выделяется в автономную сферу. Общению мешает сама способность к общению, люди отделяются от того, что их объединяет. Журналисты и медиакраты (как и психоаналитики в сфере частной жизни) – это новое духовенство отчуждения человека от его лингвистической природы.

На деле в обществе спектакля отделение шехины достигает своей крайней стадии, на которой речь не просто выделяется в автономную сферу, но ещё и перестаёт что-либо раскрывать – или, вернее, раскрывает теперь лишь пустоту, содержащуюся во всех вещах. В речи не остаётся ничего от Бога, от мира, от явленного: но в этом крайнем аннулирующем раскрытии речь (лингвистическая природа человека) вновь остаётся скрытой и отделённой, тем самым в последний раз достигая несказанной способности самоназначаться в качестве власти в определённую историческую эпоху и в определённом виде государства, а именно: в эпоху спектакля и в государстве предельно развитого нигилизма. Поэтому власть, основанная на предположениях о существовании какого-либо фундамента, сегодня пошатнулась на всей планете, и царства земли одно за другим скатываются в зрелищно-демократические режимы как в предельно развитую форму-государства. То, что подталкивает нации земли к единой общей судьбе ещё до экономических потребностей и технологического развития – это их отчуждение от лингвистического бытия, отторжение каждого народа от его корней, от обители его жизни в языке. Но тем самым эпоха, в которую мы живём, является также эпохой, в которую впервые становится возможным непосредственное переживание человечеством своей собственной лингвистической сущности – не того или иного содержания речи, не того или иного истинного предположения, но самого факта говорения. Современная политика и есть этот сокрушительный experimentum linguae[60], растворяющий и опустошающий традиции и убеждения, идеологии и религии, идентичность и общность народов всей планеты.

Лишь те, кто сможет реализовать его до самых глубин, не оставляя спектаклю возможности удерживать раскрывающего под покровом раскрываемой им пустоты, но возвращая речь самой речи, станут первыми гражданами сообщества без государства и предпосылок для него, где аннулирующая власть, распоряжающаяся судьбами всего, что есть общего, будет умиротворена, и шехина перестанет сосать злотворное молоко своей отделённости. Подобно раввину Акиве в аггаде из Талмуда, они будут входить в рай языка и выходить из него невредимыми.

Тяньаньмэнь

Каков в сумеречном свете «Комментариев» сценарий, разрабатываемый мировой политикой на наших глазах? Государство интегрированного спектакля (или зрелищно-демократическое государство) – это предельная стадия эволюции формы-государства, к которой неуклонно скатываются монархии и республики, тирания и демократия, расистские и прогрессивные режимы. Это глобальное движение в тот самый момент, когда оно придаёт новое дыхание национальной идентичности, в реальности несёт в себе тенденцию к установлению некоего наднационального полицейского государства, где одна за другой молча нарушаются все нормы международного права. Уже много лет войны не объявляют (как предсказывал Шмитт, по чьему мнению любая война в наше время является гражданской войной), более того, открытое вторжение на территорию суверенного государства сегодня могут представлять как исполнение акта внутренней юрисдикции. Секретные службы, привыкшие всегда действовать, игнорируя границы национальных суверенитетов, в этих условиях становятся образцом по организации и осуществлению реальных политических действий. Впервые в истории нашего века две самые крупные мировые державы управляются людьми, напрямую связанными с секретными службами: Бушем (бывшим главой ЦРУ) и Горбачёвым (человеком Андропова); и чем больше они концентрируют власти в своих руках, тем больше это приветствуется в рамках нового спектакля как победа демократии. Несмотря на всю видимость, мировая зрелищно-демократическая организация, принимающая свои очертания таким образом, рискует в реальности стать наихудшей тиранией, когда-либо появлявшейся в истории человечества, при том, что сопротивляться ей и проявлять несогласие с ней будет становиться всё труднее, ведь главной задачей этой тирании всё более отчётливо будет становиться управление выживанием человечества в мире, пригодном для человеческого обитания. Нигде не сказано, конечно, что попытке спектакля удерживать контроль над процессом, приведённым в движение в том числе им самим, суждено быть удачной. Государство спектакля остаётся, несмотря ни на что, государством, основанным, как и любое государство, не на общественных связях (как продемонстрировал Бадью), чьим выражением оно должно служить, а на запрете их нарушения. В конечном итоге государство может признать любое требование идентичности – даже государственную идентичность внутри своих собственных границ (история взаимоотношений между государством и терроризмом в наше время красноречиво это подтверждает); но государство никогда не потерпит, чтобы случаи индивидуального своеобразия составляли сообщество, не выдвигая при этом требований о признании идентичности, чтобы люди соучаствовали в чём-то без представительных функций, служащих какой-либо принадлежности (итальянцам, рабочим, католикам, террористам), вот чего государство не потерпит никогда. В то же время именно государство спектакля, аннулируя и выхолащивая содержание всякой реальной идентичности и подменяя «народ» с его «общей волей» «общественностью» с её «мнением», массово производит в своём лоне случаи индивидуального своеобразия, уже не характеризующиеся ни какой-либо социальной идентичностью, ни какой-либо реальной или условной принадлежностью: это по-настоящему «безразличные» индивидуальные случаи. Вполне очевидно, что общество спектакля является также обществом, где растворяется всякая социальная идентичность, где всё, что веками составляло роскошь и нищету целых поколений, сменявших друг друга на земле, уже утрачивает всякий смысл. В планетарном классе мелкой буржуазии, в чьей форме спектакль пародийно реализовал марксов проект бесклассового общества, трагикомедия мировой истории отмечена различными видами идентичности, собранными и выставленными в фантасмагорической пустоте.

Поэтому если допустимо сделать пророчество о грядущей политике, то она перестанет быть борьбой за завоевание государства или контроль над ним со стороны новых или старых социальных субъектов и станет борьбой между государством и не-государством (человечеством), между невосполнимым разъединением случаев индивидуального своеобразия и государственной организацией.

У всего этого нет ничего общего с простым выдвижением социальных требований перед государством, долгое время служившим мотивом протестных движений нашего времени. Никакие случаи индивидуального своеобразия в обществе спектакля не могут формировать societas[61], потому что они не обладают ни какой-либо идентичностью, чтобы отстаивать её, ни какой-либо социальной связью, чтобы добиваться её признания. Тем более неумолимым представляется здесь контраст с государством, аннулирующим всякое реальное содержание, но для которого при этом существо, радикальным образом лишённое всякой репрезентативной идентичности, было бы попросту несуществующим (несмотря на все пустопорожние заявления о священности жизни и о правах человека).

Такой урок можно было бы извлечь при менее невнимательном взгляде из событий на площади Тяньаньмэнь. На самом деле, в первую очередь в манифестациях китайского Мая поражает относительное отсутствие конкретного содержания протестов в виде каких-либо определённых требований (демократия и свобода – это слишком обобщённые понятия, чтобы представлять собой реальный объект конфликта, а единственное конкретное требование о реабилитации Ху Яобана было чересчур быстро подхвачено). Тем более необъяснимым представляется то насилие, с которым отреагировало государство. С другой стороны, вполне возможно, что диспропорция была лишь видимой и что китайские лидеры действовали, со своей точки зрения, с абсолютной ясностью. На площади Тяньаньмэнь государство столкнулось с чем-то, что не может и не хочет быть представленным, и что, тем не менее, представляет себя в виде сообщества и общей жизни (вне зависимости от того факта, что те, кто находился на площади, осознавали или не осознавали это). Существование чего-то, что не может обладать представительством и создаёт сообщество без предпосылок и условий принадлежности (как непоследовательное множество, говоря словами Кантора), вот где обретается угроза, с которой государство не смирится никогда. Любой случай индивидуального своеобразия, желающий обрести свою собственную принадлежность, своё собственное бытие-в-речи и в связи с этим отказывающийся от всякой идентичности и от всяких условий принадлежности, является новым протагонистом грядущей политики, не будучи ни субъективным, ни социально последовательным. Везде, где такое своеобразие будет мирно проявлять своё общее бытие, будет появляться новая Тяньаньмэнь, и рано или поздно там же появятся танки.

Облик

Все живые существа находятся в открытом пространстве, проявляют себя и блистают в своём внешнем виде. Один лишь человек хочет завладеть этой открытостью, захватить свой внешний вид, своё собственное бытие в проявлении. Речь и есть это завладение, преобразующее природу в «облик». Поэтому внешний вид становится для человека проблемой, местом борьбы за истину.

Облик – это неумолимое выставление человека напоказ и вместе с тем его скрытость, сохраняющаяся в самой этой открытости. Облик – это единственное место сообщества, единственный возможный город. То, что в каждом единичном случае открыто политику – это трагикомедия истины, в которую он впадает всегда и которую он должен доводить до конца.

Облик выставляет и раскрывает не «нечто», формулируемое в том или ином значимом утверждении, и даже не секрет, обречённый оставаться вечно невыраженным. Откровение облика – это откровение самой речи. Она лишена какого-либо содержания, не говорит правды о том или ином состоянии души или о факте, о том или ином аспекте человека или мира: это чистая открытость, чистая способность к общению. Идти в свете облика означает «быть» этой открытостью, претерпевать её.

Таким образом, облик – это, в первую очередь, «страсть» к откровению, страсть речи. Природа обретает облик в тот момент, когда чувствует, что её обнажает речь. В облике предающее и выставляющее её напоказ слово, окутывающая её невозможность хранить какую-либо тайну выходит на поверхность в виде целомудрия или смущения, развязности или стыда.

Облик не равнозначен лицу. Облик появляется везде, где нечто выставляется напоказ и стремится завладеть своим выставлением напоказ, везде, где некто появляясь вовне, тонет во внешнем, но должен идти до конца. (Так искусство может дать облик даже неодушевлённым предметам, натюрморту; и так ведьмы, обвиняемые инквизиторами в том, что на шабашах целуют анус Сатаны, отвечали, что даже у него был свой облик. И сегодня возможно, что вся земля, превращённая в пустыню слепой волей людей, обретёт единый облик.)

Я гляжу кому-то в глаза: он опускает взгляд – это стыд, стыд пустоты, прячущейся за взглядом, – или, наоборот, отвечает мне взглядом. Он может смотреть на меня нагло, выставляя напоказ свою пустоту, как если бы за его глазами прятался ещё один глаз бездны, знающий эту пустоту и пользующийся ею как непроницаемым укрытием; или же с невинным и безоговорочным бесстыдством, позволяя любви и слову зарождаться в пустоте наших взглядов.

Политика осуществляется там, где нечто выставляется напоказ. В противном случае возможной была бы лишь животная политика, потому что только животные открыты всегда, не стремятся завладеть выражением своего внешнего вида, запросто обретаясь в нём, не заботясь о нём ни капли. Поэтому их не интересуют зеркала, их не интересует образ в качестве образа. Человек, напротив, стремясь к собственному признанию – то есть к завладению своим внешним видом – отделяет образы от вещей, даёт им имена. Так он преобразовывает открытое пространство мира в поле беспощадной политической борьбы. Эта борьба, чьим объектом является истина, называется Историей.