Три года назад военные действия закончились. Мы – остались. Заключенные в металлические оболочки и обреченные на существование мертвецы.
Перед разумным, добрым, вечным человечеством встал вопрос, как поступить с десятками миллионов остановивших войну недолюдей. И в особенности с большинством из них, умеющих лишь одно – уничтожать себе подобных. Три года этот вопрос безуспешно дискутировался правительствами доброй сотни стран. Человечество раскололось на две части. На гуманистов, призывающих признать нас людьми и взять на себя заботу о нас со всеми вытекающими и крайне неблагоприятными последствиями. И на рационалистов, убеждающих признать нас не людьми и потенциальной угрозой для человечества, а потому немедленно уничтожить.
Мы находились в неведении – все, от рядового до генералиссимуса. Мы продолжали держать оборону от не собирающегося атаковать врага и уничтожать отчаявшихся смертников, которым блок самосохранения не позволял покончить с собой самостоятельно.
Так продолжалось до тех пор, пока рационалисты не одержали победу. Договор о тотальном сокращении биомеханического оружия был подписан ведущими державами и принят к немедленному исполнению. Таким образом, наша участь была решена: освободившееся от бремени человечество вздохнуло свободно.
– Это все? – спрашивает Сержант, когда штатский наконец умолкает.
– Все. Как вы поступите со мной?
– Надо найти коммуникатор, – говорит Анка. – Наверняка какие-то средства связи уцелели. Пускай за ним прилетают, забирают его. Он, собственно, ни в чем не виноват.
– Точно, – соглашаюсь я. – Мы тоже не виноваты.
Я вскидываю уцелевшую конечность. Лазерный луч разваливает штатского пополам.
– Игорь.
– Да, милая?
Год прошел, прежде чем я научился выговаривать это слово. Мы живем… Мы не живем в бывшем убежище, в паре километров от уцелевшего склада. Батарей хватит тысяч на пять эдак лет.
Сержант ушел, мы не знаем куда. Он не вернулся, мы не знаем откуда. А мы продолжаем не жить.
Для чего мы не живем и сколько еще захотим не прожить, мы не ведаем. Впрочем, людям это неведомо тоже, а мы не люди, и, значит, нам проще.
Однажды Анка сказала, что мы, наверное, любим друг друга. Поначалу мне ее слова показались кощунственными, затем я некоторое время считал их постыдными и срамными. Потом привык: мы – мертвые, неживые. А значит – те, что сраму не имут.
Вячеслав Бакулин
Печеньки
Низкое небо похоже на вылинявшую, измочаленную джинсу, которую покрывают жирные от копоти пятна туч. Грязно-серую. Всегда серую. С тех пор как это началось, Юлька ни разу не видела, чтобы небо было другого цвета. Ни рассветов, ни закатов. Ни солнца, ни звезд. Нет даже птиц. Точнее, птицы раньше еще попадались. Теперь уже нет. Ведь птица – даже дохлая – это еда. А с едой нынче напряженка. Хотя с чем ее нет? Только с безнадегой.
До эпидемии Юлька никогда не задумывалась о том, какого цвета безнадега и есть ли у нее вообще цвет. Теперь она знает наверняка – есть. Цвет безнадеги – серый.
Иногда из туч идет дождь – крупные, тяжелые и совсем непрозрачные капли, оставляющие на коже маслянистый след. Даже после кипячения эта вода мутная, с неприятным привкусом – горьковато-соленым, железистым. А в последнее время зачастил мокрый снег, такой же жирный. Как будто сидящий где-то там, выше туч, бог слегка подмораживает влажный пепел и меланхолично сыплет его на мир.