Брянский особый отдел, действовавший наряду с ЧК и Военно-революционным трибуналом, был учреждением более высокого уровня, чем Военно-контрольный пункт. Хотя цели и компетенции их были сходны — борьба со шпионажем и другими подобными военными преступлениями в тылу Красной армии. В действительности, люди меня окружавшие, представляли из себя более широкий круг людей, среди них было мало подлинных контрреволюционеров и шпионов. По всей вероятности это были провинившиеся большевики, но более крупного калибра, чем в Военно-контрольном пункте. Но об этом позже.
На следующий день, часов в 11 утра меня вызвали на допрос. Солдат повел меня по каким-то лестницам и закоулкам и, наконец, привел в обширную комнату. В разных концах и за разными столами ее сидело двое. Один из них был следователем. Это был человек лет 34 с темными волосами, худыми чертами лица, в черном кителе, по всей вероятности, русский. По первым его словам, я понял, что он был слабой интеллигентности; думаю, что его образование ограничивалось городским училищем. Другой, более молодой и развитой на вид, сидел за своим столом и, казалось, был погружен в работу, что не мешало ему, как выяснилось потом, внимательно следить за моим допросом. Следователь указал мне на стул против него и начал допрос.
Я должен здесь сказать, что к этому допросу я долго готовился. Более того, я представил себе заранее, какие вопросы мне могут задать и, как мог бы я на них ответить. Мне вспоминалось "Преступление и наказание", допросы Раскольникова, как их вел Порфирий Петрович. Я как шахматист обдумал возможные шаги противника и нужные, убедительные ответы на них. Особенно потому, что в моем случае были слабые, опасные и неубедительные места. Например, на данном мне во Льгове "товарищем Каном" пропуске стояла дата 10 сентября, а я был арестован в Снагости близ Коренева 15 сентября. Спрашивается, что я делал эти пять дней? Сказать, что вернулся из Коренева в Дмитриев, проделав свыше ста верст расстояния, туда и назад — было совершенно не убедительно, да и непонятно как связано это с моей командировкой. Скрыть все эти передвижения я тоже не мог — а вдруг следователь, выслушав все мои объяснения, да еще историю о "соли", посмотрит на дату моего пропуска и, как Порфирий Петрович Раскольникова "огорошит" меня вопросом: "Ну, и что же Вы делали, пять дней? А почему Вы умолчали о Ваших передвижениях?" Может самому, забегая вперед рассказать "историю"? Но это может запутать дело совсем. Направление, которое мною было выбрано и мое передвижение, не было для следователя, который хотел меня обвинить в шпионаже, загадкой. Я двигался к фронту. Единственный ответ: за солью! Но он был неудовлетворительным.
Я мучился, стараясь придумать, как бы избежать это опасное место. Но сейчас, когда начался настоящий допрос, я скоро убедился, что моему следователю далеко до "Порфирия Петровича"! В сущности, вся первая половина допроса свелась к тому, что я должен был подробно рассказать о моей поездке, где я был, что делал. Иногда меня следователь пытался поймать на слове или смутить, но как-то примитивно. Так, когда я рассказывал, что проезжал через Вологду и получил там разрешение на проезд в Москву от Штаба армии, следователь сказал: "Шестая армия вовсе не на Северном фронте". Я стал спорить, но тут вмешался другой человек, сидевший сзади меня, за другим столом: "Он прав, штаб Шестой армии действительно в Вологде". Мой следователь был посрамлен, но далее он попытался поймать меня на вопросе о плотниках. "Расскажите, как бы Вы начали нанимать плотников? Ну, с чего бы начали?" Этот вопрос меня поставил в затруднительное положение. Надо сказать, по правде, я понятия не имел как это делается. Но, тем не менее, уверенно сказал: "Да пошел бы в местный совет, навел бы у них справки о плотниках. А потом мне помог бы мой спутник по командировке, он лучше знает техническую сторону". На мое счастье следователь тоже не имел никакого понятия, как нанимают плотников, и не был в состоянии углубляться в детали.
Наконец, дошло до самого опасного момента в моем рассказе. Я глухо и без указания дат сказал: "Из Льгова я поехал в Коренево…" Я опасался, что следователь посмотрит на дату моего пропуска и скажет: "А что Вы делали, пять дней? Где были?" Но, по милости Божией, ему и в голову не пришло это, а я, конечно, не стал сам рассказывать о моем двукратном путешествии Дмитриев — Льгов — Коренево, потом село Селино и Снагость. Все же я был вынужден упомянуть о "путешествии за солью". Но по всему было видно, что хоть моя злополучная карта и находилась у него под руками, на столе, следователь был не в состоянии определить расстояние между Селино и Коренево. Меду тем расстояние между этими пунктами было в сто верст. Ну, а поэтому мои рассказы с отклонениями показались ему незначительными.
Для малоинтеллигентных людей, карта — массивный аргумент, который может привести, как к положительному результату расследования, так и к отрицательному! Эта карта вызывала у него вопросы. Я, конечно, упирал, что она советского издания, с новой орфографией, что я купил ее перед путешествием в Дмитриеве, а если бы у меня были другие цели ("вражеские, шпионские") я запасся бы заранее другой картой. Было ли это все убедительно? Скорее звучало наивно. Но странное дело, следователя мои объяснения удовлетворили.
Потом ему попала в руки записка моего спутника, где он просит крестьянина одного села близ Коренева помочь мне в устройстве дел. Следователь долго рассматривал эти каракули и заметил: "Да, кто это пишет? Вроде совсем не интеллигентный человек". Он даже не поинтересовался, где находится это село. И на этом он успокоился совершенно.
После этого началась вторая часть допроса: социальное происхождение. Ответы мои я обдумал заранее. "Чем занимался Ваш отец?" — "Он был служащим Морозовской мануфактуры в Орехово-Зуево", — ответил я. (В этом была частичная правда. Мой отец действительно после революции был одним из директоров нашей бывшей, семейной мануфактуры.) "Кем? Директором?" усмехнувшись, спросил следователь. (Как, неужели он, поймал меня? Удивительно, как он попал в самую точку!) "Нет, счетоводом", отвечаю я. "Он жив?" — "Нет, скончался", — ответил я. Это была неправда, но я решил так ответить, чтобы не было дальнейших вопросов. "Чем Вы сами занимаетесь?" — "Учился в университете". Следователь как-то смягчился и, снова ухмыльнувшись, сказал: "Ну, я вижу, дело простое. Вас послали в командировку, Вы оставили Вашему спутнику делать всю работу, а сами поехали покупать себе соль!" "Ну, это не совсем так", ответил я, но не стал особенно спорить. Допрос кончился. Следователь начал составлять протокол. Долго сидел над ним, наконец, прочитал и дал мне в руки текст. Он был составлен куда более грамотно, чем в Снагосткой милиции, но и здесь не обошлось без грамматических ошибок. Текст этого протокола был, по сути, пересказ всего, что я рассказывал. Кратко и неясно в подробностях. Ничего о злосчастной поездке за солью, ни вопрос о социальном положении. Скорее все выходило мне на пользу и, как бы правда была на моей стороне. "Согласны подписать?" — спросил следователь. "Согласен", — ответил без колебаний я и подписал. "Но я чем же меня обвиняют?" — спросил я. Следователь посмотрел на меня, ухмыльнулся и многозначительно произнес: "В подозрении". "Так, что же будет со мною дальше?" — "Это уж не мне решать, а как посмотрит коллегия следователей". Он встал, позвал солдата и, меня вернули, длинными коридорами в зал заключения. Я находился в смешанных чувствах. Могло бы быть гораздо хуже. Они меня ни в чем определенном не обвиняют. Но не может быть, чтобы они мне поверили на словах. Конечно, с их стороны это уловка и появиться какой-нибудь советский "Порфирий Петрович" и скажет: "А почему Вы умолчали о том и том?"
* * *
В тяжелых мыслях и волнениях душевных прошли два-три дня заключения. За это время я несколько ознакомился с моими созаключенными. Странно, но среди них преобладали, сами большевики. Любопытная коллекция человеческих типов.
Самый яркий из них, пожалуй, товарищ Азарченко. Лет сорока пяти, маленького роста, рыжий, вся грудь и руки в сплошной татуировке. Оказалось, что при царе был на каторге на Сахалине, после революции в гражданскую войну — партизанил на Дону против Белых. Захвачен ими в плен с группой партизан. Когда белые их расстреливали упал на землю, хоть и не был ранен, а рядом с ним убитый, у которого сорвало череп. Вот он и накрылся этим окровавленным черепом и, когда белые пошли добивать, приняли его за убитого и не тронули. В последнее время он был во главе ЧК недалеко от Киева. "Ах, как у меня дело было хорошо организованно, — с похвальбой говорил он, — По чайным и трактирам сидели агенты, знакомились с приезжающими, подпаивали их, и выдавливали потом из них, что они контрреволюционеры". После взятия Киева Белой армией, он поехал жаловаться в центр на предателей, высокопоставленных лиц. Но его перехватили по дороге, арестовали и держат уже более трех недель. "Мне не выйти, — говорит он, — слишком много знаю про важных лиц, про их делишки". Он занимает в нашем зале хорошее место, на парте, а не на полу. И когда молодой парень, обвиняемый в дезертирстве, забирается на соседнюю парту, он на него кричит: "Тебя только вчера сюда привезли, а ты уже на лучшее место лезешь! Ты дезертир. Моя бы воля, я бы тебя на месте хлопнул, чего тебя держать! Да зря хлеб на тебя переводить!" Из любопытства и чтобы провести время, разговариваю с ним. "Я всякого контрреволюционера сразу вижу", — говорит он мне. Но как будто он, слава Богу, меня не "видит". Во всяком случае, когда я рассказываю ему, что послан, был в командировку и что у меня все документы в порядке и, тем не менее, меня арестовали, он замечает: "Удивительно, как у нас до сих пор нет согласованности в работе между разными учреждениями".
Другая любопытная группа: командный состав бронепоезда, шесть человек, из них два еврея, одетых в штатское, вероятно комиссары, остальные красные офицеры. Эти евреи самые приличные и культурные на вид. Когда в первый день в Особом отделе я остался без еды и увидел, что одному из евреев принесли с базара много хлеба и другому пищи, я подошел к нему и попросил хлеба. Он сразу же, ничего не говоря, отрезал мне большой ломоть черного хлеба. Офицеры бронированного поезда, вероятно, были когда-то военными старой русской армии. Но мне понятно стало, почему они перешли к красным. Это был тип распущенных хулиганистых и спившихся людей. Они старались не унывать, особенно двое из них, одетых в брюки галифе, пели песенки той эпохи, вроде "Вова приспособился". Песни сопровождались выбиванием чечетки и другими кабацкими танцами. Я спросил их, за что они сидят: "Ведь вы красные офицеры?" "Да, случайно в пьяном виде нарикошетили", — ответили мне. "То есть вы пьянствовали, а за это вас посадили?" — "Нет, за это бы нас советская власть не посадила. А вот, то, что в пьяном виде нарикошетили, это плохо". Но что и где именно они "нарикошетили" было не сказано. Видно что-то серьезное. Сначала, наслышавшись, что меня "поймали с картой", они, как и все, посчитали меня за шпиона. Но потом, когда я им в общих чертах нарисовал свое дело и допрос, они сказали: "Вот увидишь, тебя выпустят. А нас нет". Добавлю, что оба эти красные офицеры, распевали песню "у попа была собака…" и всячески издевались над о. Павлом. Через несколько дней эти издевательства прекратились. Может, надоело, а может и устыдились.
Помню, свои разговоры, еще с одним красным офицером-кавалеристом, он был в совершенно разорванных от верховой езды брюках. "Проделал я верхом все отступление, более тысячи верст, как только пришли на отдых, меня сразу по доносу арестовали, а за что, не знаю". Мне было трудно понять: кто он был на самом деле?
Из тех, кого можно условно назвать "контрреволюционерами", отмечу, прежде всего, двух бывших городовых города Брянска. Один из них сидел уже больше восьми месяцев, а другой даже дольше. Это были глубоко несчастные, голодные, измученные, забитые по разным тюрьмам люди. Грязные, вонючие, совершенно опустившиеся и потерявшие человеческий облик, они производили ужасающее впечатление. Более того, они были босы и кроме грязного и рваного нижнего белья, на них ничего не было. Их держали в стороне, около одной стены, и запрещали приближаться к другим заключенным (настолько они были грязны). Но они все-таки пытались попрошайничать, просили окурки папирос или кусочки хлеба. Я часто видел, как один из них становился перед кем-нибудь, кто ест, и молча на него смотрел. Иногда им перепадало что-нибудь, часто прогоняли, а в насмешку их прозвали "Деникин" и "Шкуро". Окружающие заключенные постоянно над ними издевались, унижали, заставляли делать самые грязные работы. По теперешней терминологии их можно было назвать "доходягами". Говорили, что, будто сидят они за расклеивание деникинских прокламаций. Но мне в это не очень верилось, вряд ли они были способны на это. Просто их арестовали и держали до "суда" как бывших городовых. Раз утром один из них стал мочиться в нашем зале прямо на пол (по ночам никого не выпускали в отхожее место, а "параши" не было в зале). К нему подскочил один из офицеров бронепоезда и начал яростно хлестать его по щекам. "Я ведь запрещал тебе это делать!" — кричал он на него. Но, не реагируя на удары, он продолжал мочиться.
Была в нашем зале (камере) заключения еще группа, пять-шесть человек, арестованных в городе Глухове по обвинению в принадлежности к контрреволюционной организации[23]. Среди них сравнительно молодая учительница, недурная собой, прилично одетая, но с неуравновешенным выражением лица. По характеру она была словоохотлива и вот что она мне рассказывала: "Я работала учительницей в Сумах. Много пила, стала кокаинисткой, потеряла место, бедствовала. Когда в город пришли белые, я пошла в комендантское управление, просить работу. Поручик мне и говорит: "Работы у меня для Вас нет, а вот, если хотите, поступайте к нам в шпионки". Я, не подумав, согласилась. Дали мне фальшивые документы, снабдили деньгами и направили в Глухово, откуда я родом. Помогли перейти фронт. Благополучно добралась до Глухово, но тут испугалась и сама пошла в милицию и сказала, что послана шпионить. Думала, поверят и отпустят, а меня арестовали, много били, добивались к кому я послана. Пришлось мне назвать несколько человек, которых я знала в Глухове. Их тоже арестовали". Арестованные по ее доносу сидели здесь же и конечно были страшно озлоблены на нее. По их словам, учительница все выдумала. Они меня даже предупреждали: "Не разговаривайте с нею, она ненормальная, фантазерка, и авантюристка. Воспользуется разговором с Вами и потом наговорит на Вас. Попадете в беду!" Я стал ее остерегаться, хотя иногда и разговаривал с ней. Уж больно жалкий она была экземпляр. Эта учительница была уверена, что ее расстреляют.
" Эх, хотелось бы кутнуть напоследок!" — часто повторяла она. Деньги, которые у нее отобрали при аресте, ей не выдавали, о чем она жалела не только потому, что не могла делать покупки, но и "кутнуть" на них не могла.
Был среди заключенных в этом зале, еще один странный тип, с которым мне удалось поговорить. Он был непомерно толст, и уже не молод. Этот человек мне рассказал, что был послан в командировку, и при проверке документов, где-то в пути, у него обнаружили множество пустых бланков за подписью и с печатью учреждения, которым он был командирован. Советская власть строго наказывала за подобные дела, так как они могли приравнять их к шпионажу или спекуляциям. Арестованный толстяк, всячески отрицал, что у него были тайные цели использования бланков: "Вы знаете, что теперь такой недостаток бумаги, я и захватил их, чтобы на них писать. Более того, просто (простите) для туалетной нужды. Всякий силен задним умом. Знал бы, что арестуют, так не брал бы!" Эту историю он рассказывал всем и на допросе держался этой версии. Кто его знает? Может и правда. Сомневаюсь только, что следователи удовлетворились такими объяснениями. Скорее всего, он был просто спекулянт, а не шпион. Но поди докажи советским органам, что ты не верблюд.
Был среди нашей группы и совсем дурацкий случай посадки. Нарочно не придумаешь! Этого человека арестовали, за то, что в Брянский почтамт пришло письмо "до востребования" с указанием его фамилии, но без инициалов. Оно пролежало там полтора года! Никто за ним не пришел и, наконец, его вскрыли большевицкие власти. Содержание было краткое, но вероятно не понравилось ЧК, так как его при желании, можно было толковать двояко. Новые власти стали разыскивать в Брянске лиц с фамилией адресата. Конечно, нашли, арестовали и привели его в Особый отдел. Предъявили статью о шпионаже на основании письма. Его не убедительные оправдания, что если бы письмо было действительно для него, он бы зашел за ним на почту, а не ждал столько времени (да и без инициалов) — не помогло все это. Не поверили большевики. Так и не знаю, чем все это для него кончилось.
Настоящим белогвардейцем был среди нас сидящих, только один, молодой человек. Ему было лет девятнадцать, и служил он в одном из кавалерийских полков Добровольческой армии. Во время конной атаки он был оглушен ударом шашки по голове, упал на землю без сознания и был подобран в окровавленном виде большевиками. Они сразу поняли, что это не мобилизованный, а настоящий доброволец. Поэтому и послали на доследование в Особый отдел. С ним у меня завязалась настоящая дружеская беседа. Была ли она откровенной до конца, не знаю. Он мне рассказывал, почти шепотом, чтобы никто не слышал, много интересного о Белых, но что он настоящий доброволец, он не говорил, а я его не спрашивал. При всей откровенности наших бесед, я все-таки не говорил ему, что стремлюсь к Белым, но по сердцу, я чувствовал, что мы хорошо понимаем друг друга. Он много и с любовью говорил о Белой армии, но опять же в нашем положении не переходя грани осторожности.
Ежедневно вызывали двух человек подметать пол на площадке лестницы, рядом с нашим залом. Вот и отца Павла дошла очередь. "Длинногривого, длинногривого! — закричала хулиганы. — Пусть поработает!" Батюшка смиренно и беспрекословно вышел подметать площадку. Мы с ним сблизились за наше сидение в Брянске и много говорили друг с другом. Он мечтал, если его освободят, вернуться к себе в Снагость, хотя бы пешком. "Но как я смогу перейти линию фронта?" — недоумевал он. "Кто знает, может быть, к тому времени фронт сам перейдет сюда?" — отвечаю я.