Снагостская волостная милиция помещалась в большом крестьянском доме. Мы вошли в обширную комнату, и милиционер, ни о чем меня не спрашивая, сел за стол и стал составлять протокол о моем аресте. Я тоже сел на стул. Видно было, что милиционеру по его неграмотности было трудно составлять протокол. Он долго трудился, наконец, закончил и предложил его мне для ознакомления и подписи. Вот его краткое содержание (опускаю многочисленные ошибки): "15 сентября 1919 года в 3 часа дня был задержан по подозрению в шпионстве в селе Снагость красноармейцами первого Красного кубанского полка Всеволод Александрович Кривошеев и передан Снагостской волостной милиции с найденными на нем документами и деньгами для расследования". Против такого содержания протокола возражать было трудно. Скажу более: вероятно, по неразвитости милиционера, протокол был составлен в выгодном для меня духе. Так, там было опущено, что я был задержан не просто в Снагости, как было написано в протоколе, а когда я шел из Снагости в Глушково, то есть к самому фронту. Причина ареста, в этом протоколе не была конкретизирована и выражалась крайне не определенно как "подозрение в шпионаже". О потере и находке документов ничего не отмечалось, а от этого впечатление о необоснованности ареста еще усиливалось. О том, что "я шел за солью", тоже ничего не сказано. Я подписал протокол. Думаю, что от пережитых волнений, мне вдруг захотелось пить. Впрочем, я с утра ничего не ел и не пил. Я попросил милиционера, не могу ли я выпить стакан воды. Он кликнул хозяйку дома, хохлушку лет тридцати, и сказал ей, чтобы она мне дала напиться. Женщина позвала меня в большие открытые сени, настолько далеко, что милиционер не мог слышать нас. Она вынесла мне кувшин с холодным молоком и с сочувствием и сожалением в голосе сказала: "Как это Вы, паныч, попались?" Я был растроган и произнес: "Ничего, ничего, еще может и обойдется". Хохлушка скептически и грустно покачала головой и произнесла тихо: "От них не так-то легко уйти". Напившись вдоволь молока, я вернулся к милиционеру, который вскоре повел меня в волостную каталажку, недалеко от здания милиции.
Это была небольшая продолговатая полуподвальная камера, оставшаяся в наследство от "старого режима", с каменным полом, без всякой мебели с одной дверью и небольшим окном в ней на узкой стороне камеры. Оконце было без стекла и перегорожено накрест железными брусьями. Возможно, что в прежнее время в этой камере протрезвляли пьяниц. Уже начинало темнеть, когда меня туда привели, потом заперли в ней на ночь и поставили охранять мужика в тулупе, с топором за поясом вместо ружья. Через некоторое время принесли для меня кусок черного хлеба и воды. Всю эту снедь мужик просунул мне сквозь оконце. Я попытался заговорить с ним, но он ничего не отвечал. "Эх, ты! сказал я ему. — И говорить боишься!" Очевидно, ему так сказали. Ничего другого не оставалось, как лечь на каменный пол и спать. Было холодно, но от усталости я быстро и крепко заснул.
Когда я проснулся, было уже светло. Опять солнечный хороший день. Часам к восьми милиционер пришел за мною. Меня посадили на линейку, впереди кучер, позади милиционер с винтовкой, я посередине. Привезли в Кореново, где сдали Кореневской волостной милиции. Поместили в одной из внутренних комнат дома скорее городского типа. В прежнее время это был особняк состоятельного человека, жителя этой местности, а теперь реквизирован под управление милиции. Открытая дверь комнаты выходила в коридор, никакой охраны не было видно. У меня мелькнула мысль: бежать! Но это было слишком рискованно. Не известно, куда вел коридор, а у выхода из дома стоял, наверняка, часовой. Может быть, и не стоит так рисковать, подумал я, ведь после находки моих документов мое положение не было безнадежным. Через два-три часа меня опять вывели и под охраной красноармейца, с винтовкой посадили в открытую теплушку узкоколейки Коренево-Рыльск. Хочу уточнить, что от Коренева, кроме большой железной дороги на Киев и Курск, в западном и восточном направлении идет еще небольшая узкоколейная дорога. Она тридцать верст длины в северном направлении до уездного города Курской губернии Рыльска. Вот по ней мы и поехали.
Красноармеец, с винтовкой за плечом, сел на краю открытой двери теплушки, свесив обе ноги снаружи и, казалось, рассматривал пейзаж. Опять приходит мысль: столкнуть бы красноармейца в спину с поезда и потом бежать. Но нет, это невозможно. Во-первых, я на такой поступок не способен, не решусь, и не сумею столкнуть, а потом, куда бежать без документов? (Они были у красноармейца.) Через полтора часа прибываем в Рыльск. На этот раз меня ведут к большому городскому каменному зданию. В нем полно народу. Что там помещается, точно не понял, вероятно, комендантское управление города Рыльска.
Через толпу меня проводят в отдельную комнату. За столом сидит какой-то большевицкий начальник. Волосы взъерошены, расстегнут воротник рубашки, вид полусумасшедшего. Перед ним стоит в развалку другой военный. Как выясняется, он просит дать ему отпуск, так как у него тяжело заболела мать. Большевик кричит на него и, жестикулируя, ораторствует: "Что такое мать? Ты должен служить революции, все оставить, всем пожертвовать. Пусть умирает! Революция важнее всего!" Военный смотрит на начальника с презрительно-иронической улыбкой, почти как на помешанного, и сквозь зубы говорит: "Как это так, пожертвовать матерью? Что значит, пусть умирает? Да никогда в жизни!" Спор между ними продолжается. Один истошно, истерически кричит, другой спокойно и с насмешкой отвечает, наконец, начальник, заметив наше присутствие, берет у конвоира бумаги и просматривает их.
" Дело о шпионстве! — восклицает он. — Вот это да! Ха, ха, ха!" Он громко смеется: "Хорошее занятие, нечего сказать! Поздравляю!" "Совсем не шпионство", — возражаю я. "А, что же тогда?" — "Да, вот я поехал за солью…" начал я свой рассказ. "За солью, дико закричал сумасшедший, — так значит, спекуляция!? А это совсем плохо. Значит ты или шпион, или спекулянт?" Я знаю, что обвинение в спекуляции легче, чем в шпионаже, а поэтому продолжаю говорить о "соли". Начальник подписывает какую то бумагу и передает конвоиру. Тут я решил обратиться к начальнику: "Я со вчерашнего дня ничего не ел. Нельзя ли у вас получить немного хлеба?" "Нет у меня никакого хлеба!" — отрезает начальник. Меня выводят в соседнюю большую комнату. Ждем в толпе некоторое время. Какой то красноармеец (вероятно он слышал мой разговор с начальником) манит меня пальцем, и я иду вслед за ним в пустую соседнюю небольшую комнату. Там он неожиданно для меня, достает из мешка большую буханку хлеба и отрезает огромный кусок: "Вот возьми себе. Только никому не говори, за это строго наказывают". Искренне благодарю его. Кто он? Просто добрый человек или втайне сочувствующий белым? (может он догадался кто я)
Прошло около сорока минут и меня повели по городу в Рыльскую уездную милицию. Большое каменное здание тюремного типа. Очевидно, там до революции была полиция. Меня помещают одного в довольно обширную камеру. Маленькое окошко наверху. За ним решетка, и так глубоко в оконный проход толстой стены заделана, что рукой не достанешь. По всему видно "старорежимная" каталажка, большевики так солидно не умеют строить. Не помню, была ли в камере койка, кажется, деревянные нары для спанья. Осматриваю камеру. На стенах многочисленные надписи здесь побывавших в заключении. Иногда просто имя и дата. Например: "Сижу здесь уже 26 дней, за что, не знаю" или: "Просидел 17 дней понапрасну". Или: "Нахожусь здесь и не знаю, когда выпустят. Может убьют…" Неутешительно, подумал я. Видно здесь сидят подолгу.
Первый день меня ничем не кормили, потом выдали по куску хлеба. Два раза в день приходил надзиратель, смотрел, не убежал ли я. Я стал ему жаловаться, что меня здесь держат голодом и не производят никакого расследования. "А ты сделай заявление", — сказал он мне. Я был несколько удивлен такому совету, но написал бумажку с жалобой на третий день моего сидения в рыльской тюрьме.
На четвертый день моего заточения в мою камеру поместили другого арестанта. Молодой человек в военной форме с неприятной физиономией. В его внешности было нечто болезненное и дегенеративное. Бледное лицо. Разговорились. Оказывается, чекист, служащий местного ЧК. По его словам, посадили его за то, что опоздал на один день вернуться из отпуска. Но, я думаю, что он чего-то недоговаривал, видно были и другие обвинения. "А что же ты делаешь в ЧК?" — спросил я его. "Да в основном обыски и аресты провожу. Очень часто, почти каждую ночь. А то и по несколько раз за ночь". — " А расстреливать приходилось?" — "Нет, на это есть другие работники, назначение их особенное". — "А можно было при обысках забирать что-либо для себя?" — "Что Вы, за это нас строго наказывают. Расстрел". Чекист очень волновался за свою участь и говорил, что не выйдет отсюда живым. Расстреляют! Так я провел почти четверо суток в Рыльской милиции. Ходил по камере, думал. В голове вертелось одно стихотворение Брюсова, настолько созвучное моему сидению в большевицкой тюрьме. Я не удержался и написал двустишие Брюсова на стене камеры (оно эпиграф к этой главе): "Хохочут дьяволы на страже, и алебарды их — в крови". Так я переживал мое тогдашнее заключение.
Шестого сентября меня перевели из Рыльской уездной милиции в другое, несравненно более важное учреждение тогдашнего советского (молодого!) карательного аппарата. Это был Военно-контрольный пункт 41-ой советской дивизии[17].
Это было передвижное учреждение, перемещающееся с места на место в связи с движением фронта и имеющее своею целью борьбу с военными преступлениями (шпионаж, спекуляция и т. д.) в прифронтовой полосе. В этом было его отличие от Чрезвычайных комиссий, имевших постоянное пребывание в одном месте, главной целью, которых была борьба с контрреволюцией. В действительности, как мы увидим, Военно-контрольные пункты часто рассматривали дела, имевшие чисто "контрреволюционный характер", отдаленно связанный с военными действиями, так что трудно было разграничить их компетенцию от компетенции чрезвычаек. Да и вообще было трудно тогда говорить о каких-либо компетенциях, особенно в прифронтовой полосе, в том хаосе и произволе, которые царили в советских учреждениях в 1919 году. Обычно Военно-контрольные пункты только вели следствия и потом передавали дело Военно-революционному трибуналу, но имели, однако, право выносить приговоры самостоятельно, то есть, расстреливать или выпускать на свободу. Третий исход, то есть приговор к тюремному заключению, в эпоху гражданской войны применялся редко.
В Рыльске Военно-контрольный пункт 41-ой советской дивизии, куда меня привели, помещался в реквизированном особняке. В приемной, матрос в рваных брюках записывает мои данные (фамилия и проч.). Тут же находится другой матрос, элегантно одетый брюнет с красивым но жестоким лицом, на его матросской фуражке вместо названия корабля надпись: "Красный террор". Тут я сразу понял, в какого рода учреждение я попал! В центре дома — комната средних размеров, без окон, а только с дверью, ведущей в другую большую комнату с окнами во двор, где были видны деревья. У открытой двери, сидел с винтовкой красноармеец. Караульные часто сменялись, но постоянно кто-то был.
Внутри комнаты было полно арестованных. Кто стоял или сидел на полу. Кого-то приводили, уводили, но постоянно в комнате было человек 15–20. Я присматривался к составу арестованных и понял, что в основном это были жители Рыльска или близлежащих местностей, которые обвинялись в сочувствии к Белым, которые недавно оставили эти места и отступили к югу. Но были и большевики, которые провинились перед "своей" Красной армией. Преобладали в этой комнате, мещане и, как мне показалось, ни одного настоящего контрреволюционера или интеллигента, кроме меня. Я заметил двух-трех, на вид военных чиновников, интеллигентного типа, но их скоро куда-то увели.
Принесли горячий борщ. С голодухи мне он показался очень вкусным. Не помню сейчас, ночевал ли я в этом доме или нас в тот же день двинули дальше. Как бы то ни было, в полдень 6 сентября среди наших караульных возникла тревога. Мне стало ясно: белые наступают и угрожают Рыльску! Это было их крупное продвижение вперед, ибо до этого фронт проходил в 40–50 верстах южнее Рыльска. Из разговоров караула понимаем, что в городе полная эвакуация. По улицам тянуться бесконечные обозы, спешно эвакуируются советские учреждения, тащат все подряд, обозы забиты скарбом.
Наши караульные нервничают. Один из них, молодой парнишка, сущий хулиган, с остервенением бьет стекла в окнах: "Пусть белякам не достанется!" Другой, постарше, пытается его остановить: "Что ты делаешь, дурной! Может, еще вернемся, так как будем зимовать?!". Нас предупреждают: быть готовыми к отъезду. Куда-то исчезает наш часовой. Вот в этот момент и охватывает меня мысль, с еще большей силой, что нужно бежать! Воспользоваться отсутствием часовых, паникой и бежать. Спрятаться в городе, где-нибудь в огородах, садах, а их много, и ждать Белых. Они вот-вот придут[18]. Подхожу к двери и выглядываю в коридор. По нему постоянно снуют люди. Очевидно в конце коридора выход из дома. Выйду быстро, поверну по левому коридорчику и скроюсь. Но если меня заметят? А вдруг по пути будет еще один часовой на посту? А может там и нет никакого выхода на улицу? Тогда меня поймают и расстреляют сразу. Слишком большой риск, а между тем абсолютной необходимости бежать у меня нет. Мои документы могут меня спасти. Стою у двери и не решаюсь.
В последние моменты приводят новую группу арестованных. Пять человек из села Снагость, где меня задержали "красные кубанцы". Среди них Кирилл Дюбин, председатель Снагостского волостного совета, присутствовавший при моем аресте. "А Вас за что же?" — с удивлением спрашиваю его. "Да за Вас, — отвечает он, — "кубанцы" вернулись, стали Вас требовать, хотели расстрелять. Но Вас уже не было. Обвинили меня, что я нарочно поспешил Вас отправить подальше, чтобы спасти. За это и арестовали". Позже я узнал, что против него было еще одно обвинение, из-за Белых. Когда они первый раз приближались к Снагости, он должен был как и все ответственные советские служащие эвакуироваться. Дюбин этого не сделал и оставался при Белых в Снагости. Красные вернулись, и это было поставлено ему в вину. Он пытался оправдываться тем, что белые пришли неожиданно и он не успел уехать.
Среди других арестованных в Снагости был священник, отец Павел. Его арестовали за то, что сын его — офицер Белой армии. Как это обнаружилось не знаю. Может быть сын приезжал к нему, когда белые были в Снагости, или он поступил к ним в армию в это время. Во всяком случае когда большевики вернулись в Снагость, отца Павла арестовали. Они арестовали также бывшего царского старшину этого села, семидесятилетнего старика, за то, что он при белых надел медаль. Оказывается, что в дореволюционное время была какая-то медаль, которую носили сельские старшины и это был их отличительный знак. Потом привели еще двух мужиков из Снагости, тоже за выражение симпатий к Белым. Вся эта группа в пять человек была арестована в Снагости "красными кубанцами". В последнюю минуту привели еще женщину из Рыльска, около 60 лет. Домовладелица-мещанка, без всякого образования, обвинялась в том, что преподнесла Белым букет цветов.
Уже начинало темнеть, когда мы поспешно двинулись в путь. В хаосе эвакуации наше начальство не сумело раздобыть достаточно подвод, достали только две, на которые погрузили вещи. Наши десять конвоиров с винтовками шли, как и мы, пешком, чем были недовольны. Потом к нам присоединили еще арестованного. Это оказался молодой красный офицер одетый в черное, а в прошлом, как выпытали большевики он был царским офицером. Его на окраине города встретила жена и теща, принесли ему узелки с пищей и вещами на дорогу. Конвоиры не препятствовали. Видно было, что они относились к нему иначе чем к другим арестованным, может быть потому что он был родом из Рыльска, как многие конвоиры. Во всяком случае он был на привилегированном положении. С ним нас вышло из Рыльска всего 18 человек. Большинство арестованных — мужички, жители Рыльска и сел прифронтовой полосы. В общем "кубанцы" постарались!
Мы продвигались быстрым ходом, конвоиры нас непрерывно торопили. Часам к десяти вечера в юго-западном направлении, сзади нас, стала слышна отдаленная артиллерийская канонада. Вспыхнуло багровое зарево пожара. Конвоиры кричали меж собой, что горят какие-то большевистские склады. К утру подошли к какой-то деревне. Расположились отдыхать на открытом воздухе. Было холодно. Дремали. Конвою удалось достать подводы, и в дальнейшем нам не пришлось идти пешком. В общем, мы двигались вперед следующим образом. Впереди на своих подводах наше "начальство", "штаб" Военно-конторльного пункта из 5–6 человек. Мы его мало видели. Далее мы: на каждой подводе по двое арестованных, впереди возница-мужик, сзади конвоир с винтовкой.
Эвакуировать нас в южном направлении по железной дороге через Коренево и Льгов было, очевидно, невозможно, так как этот путь был уже отрезан Белой армией. По ночам останавливались в деревнях, где нам старались подыскать отдельное пустое помещение, которое легко охранять. Помню ночлег в селе Береза на полпути. Видно было по всему, что это было большое барское имение. Постройки экономии. На ночлег нас закрыли в большом пустом сарае. Слышу как конвоир-матрос с надписью на фуражке "красный террор" разговаривает с молодым крестьянином, отпиравшим нам сарай. "Это чье имение?" — "Волжиным"[19]. — "А что, вы их конечно убили?" — "Нет", — отвечает крестьянин. "Ну и жаль, их всех надо расстреливать", — с озлоблением говорит матрос, — а еще лучше со всеми детьми. А то вырастут и захотят свое обратно получить. Зачем вы их не убили?" — "Да они уехали, скрылись". После этого поучительного разговора нас заперли на ночь в сарай наружным замком.