Книги

Спасенный Богом: Воспоминания, письма

22
18
20
22
24
26
28
30

Днем едем, как я уже сказал, на подводах. Погода, слава Богу, все еще ясная, солнечная. Днем даже жарко, но к ночи сильно холодает. Около нас появляются два всадника, которые сопровождают наш обоз. Как будто красные офицеры или просто чекисты. Распущенные хулиганистые типы. Пытаются изображать из себя Белых. Один даже надевает погоны, а другой выкидывает желтый украинский флаг и так долго едет рядом с нашей подводой. "Поручик, издевательски обращается ко мне один из них, — Как Вас эти мерзавцы поймали?" Сначала я не отвечаю, а потом говорю: "Я был задержан красноармейцами". "Ах, негодяи, — паясничает конный, — да как они смели! Их нужно расстрелять!" Наконец этот театр надоедает моему конвоиру, и он прогоняет хулиганов: "Ступайте! Убирайтесь! Довольно побезобразничали!" Конные с хохотом исчезают. Но почему они обратились именно ко мне и назвали меня "поручиком?" Значит каким-то чутьем выделили. Другой раз, когда я еду днем на подводе, кто-то толкает меня слегка в спину. Оборачиваюсь, это конвоир-матрос (но не "красный террор"), у этого на фуражке надпись "Черноморский флот". Он тихо протягивает мне буханку белого хлеба. Господи, как кстати. Нас, арестованных, уже два дня ничем не кормят (в отличие от конвоя).

Слышу от красноармейского конвоя рассказ о "подвигах" Красной армии. Мне уже приходилось слышать эти рассказы в разных вариантах. Рассказы о действиях провокационных и жестоких: "На днях наши решили испытать, кто за Красных, а кто за Белых. Надели погоны, кокарды. Целым отрядом пришли в Путивль. Заявляют: "Мы белые, пришли вас освобождать". Жители сначала отнеслись недоверчиво, потом поверили. Стал собираться народ. Приветствуют, благодарят, подносят цветы. А мы предлагаем записываться в Добровольческую армию. Записывается 150 человек. Приходит поп и начинает служить молебен на площади. Собралось множество народа. Посредине молебна наши по сигналу открывают огонь. Много убитых. А всех добровольцев расстреляли". Этот рассказ (с вариантами) всегда вызывал у большевиков фурор, одобрение и громкий смех. Он рассматривался как доблесть и образец воинской находчивости и искусства. Но я и сегодня задаю себе вопрос: что это — правда или красноармейский фольклор? Думаю, что правда, но только приукрашенная в подробностях[20].

Большинство арестованных, среди нас, как я уже сказал, крестьяне. Меня поражает их вера, их глубокая религиозность. Когда могут молятся, крестятся, бьют земные поклоны… Не ругаются, говорят о Божественном. Конечно, если гром не грянет, мужик не перекрестится; все же несомненно, что русский крестьянин той эпохи был глубоко верующим и религиозным.

Через три дня путешествия, пешком и на подводах, проехав около ста верст, мы прибываем в город Дмитриев. Именно здесь и началась моя эпопея в прифронтовой полосе. Уже под вечер 9 сентября нас подвозят к вокзалу и грузят в теплушки. На этот раз такое распределение: в первой теплушке "начальство". Они устроились комфортабельно, спят вероятно на матрацах и уж точно под одеялами с простынями. Во второй теплушке наши конвоиры. В третьей — мы, арестованные, восемнадцать человек. Один конвоир, с винтовкой постоянно находился в нашем вагоне. Конвой часто менялся, а на ночь дверь теплушки запиралась железным засовом снаружи.

Хотя, мы и отошли от фронтовой полосы, но фронт за эти дни сам к нам приблизился. В этом мы убедились из рассказов конвоя: Льгов взят, более того только что получено известие, что Белая армия взяла Курск[21]. "А что совсем плохо, — говорит придурковатый молодой конвоир, — они захватили всю Курскую Чрезвычайную комиссию. Всех". "А что им теперь будет?" — наивно, а может быть, и хитро, спрашивает один из мужичков. "Как что? — с негодованием отвечает придурковатый. — Чего спрашиваешь, сам что ли не знаешь?" Мужички между собой перешептываются: "Может белые на самом деле победят?". С севера из Брянска приходит эшелон, с красноармейцами. Их отправляют на фронт. Шумят, поют песни, не унывают. Их поезд стоит против нас, и наши конвоиры завязывают с ними разговор. "Вы откуда?" — "С Сибирского фронта. Вот разбили Колчака, а теперь едем добивать Деникина. А вы кто?" — "Да вот везем арестованных". — "Белых? Ну, а зачем их перевозить, Убить на месте, сразу!". Поздно вечером наш поезд трогается на север по направлению на Брянск, до которого мы едем двое суток.

За это время мне удается познакомиться как с другими "соузниками" по теплушке, с нашими конвоирами и в меньшей, конечно мере, с нашим "начальством". Мне кажется это интересным, а поэтому попытаюсь их кратко описать здесь. "Начальство" держалось от нас изолированно, и мы мало видели его вблизи. Их было пять-шесть человек, какую кто должность занимал, трудно сказать. Во главе стояли два брюнета, южного типа, скорее кавказцы, чем евреи; впрочем неуверен относительно, по крайней мере, одного. Некоторое исключение из них составлял один очень словоохотливый армянин лет пятидесяти. Он часто во время стоянок приходил к нашему вагону и подолгу разговаривал с караульными. Те относились к нему с уважением и отзывались о нем как о старом революционере и ученом человеке. С нами он избегал разговаривать.

Караульных было человек десять. Во главе их — начальник типа унтер-офицера или фельдфебеля старой армии, примкнувшего к большевикам. Он держал себя сдержанно, с военной выправкой, был сдержан в движениях, а в лице его было что-то жесткое. Среди других выделялись два матроса, о которых я уже говорил. Один, "Черноморский флот" — молчаливый и скорее добрый человек, давший мне буханку хлеба. Другой, "Красный террор" — законченный коммунист-фанатик и извращенно жестокий человек. Он был отнюдь не взбалмошным, как комендант в Рыльске, а наоборот, внешне сдержан, аккуратно одет в матросскую форму. "Давно мне что-то не попадался под руку офицер, рассуждал он с другим караульным. — Попадись он мне сейчас, так я бы ему показал". Один из мужичков, со свойственным соединением хитрецы и наивности, спрашивает его: "Что это за слова такие на фуражке? Название корабля?" "Нет, это наша программа", — отвечает тот со снисходительным выражением лица. Остальные караульные были почти все молодые красноармейцы, малограмотные хлопцы, может быть и не плохие по природе, но развращенные службой во всяких "военно-контрольных пунктах" и подобных учреждениях. Некоторые из них вели себя распущенно, одуренные большевицкой пропагандой они походили на придурковатых. И на всех лицах какая-то "каинова печать". Во всяком случае, своим обликом они отличались от мобилизованных красноармейцев с их простыми русскими лицами, с которыми мне пришлось встречаться. Один из караульных особенно часто ругался по-матери. Желая на него воздействовать, один из мужичков говорит ему: "Ты знаешь, ведь за тем и сделали революцию, чтобы люди не ругались по-матери". "Неправда, — возмущается караульный, — если бы это было так, то за матерную ругань расстреливали бы. Однако не расстреливают". Другому юному караульному, обедавшему в нашем присутствии в теплушке из своего котелка (нас никакими обедами не кормили), мужички стали с укором говорить: "Что ж ты не перекрестишься перед едой?". Он что-то пробурчал в ответ, но на следующий день сам, правда, конфузясь и смущаясь, перекрестился ко всеобщему одобрению мужичков.

Из заключенных отмечу, прежде всего, священника отца Павла. О нем я уже рассказывал. Милый, тихий, скромный, смиренный человек. И сильно затравленный: нелегко ведь, когда над тобой хохочут и называют "длинногривым". Мы с ним дружественно беседуем, но из осторожности острых тем не касаемся, и я ему о моих "белогвардейских" планах не говорю, а он мне о своем сыне, не рассказывает. Да я и не расспрашиваю. Остальные арестанты в большинстве, крестьяне. Кладут в вагоне земные поклоны, крестятся, молятся. Большевики вначале смеются, но потом это и на них действует. Начинают меньше ругаться. Среди крестьян есть один особенный. Средних лет, шатенистая борода, волосы под скобку, прозрачные голубые глаза. Постоянно говорит о Библии, она у него была и он ее много читал. "Жалко, что Вы ее не взяли с собою", — говорю ему. "Хотел, — отвечает он, — да побоялся. Отберут, будут кощунствовать, издеваться". Уж не сектант ли он, этот знаток Библии, думаю я. "Я не так боюсь пострадать, — говорит он мне. — Пусть даже расстреляют или умру в тюрьме. Но детей жаль, останется на них клеймо. Будут говорить: отец был контрреволюционер".

Двое арестованных образуют особую группу, держаться вместе, видно, приятели. Один, восемнадцатилетний украинский хлопец, сын кулака. Прятался от большевиков в конопле, но они его поймали. Говорит мало, но не скрывает своего враждебного отношения ко всему советскому. Наши стражники отвечают ему тем же. "Вредный", как они о нем отзываются. Другой их города Сумы, лет 35, разговорчивый, с усиками, одет по-городскому, вылитый приказчик. Когда в Сумах были белые войска он оставался там, а потом, зачем-то уехал в районы, где были красные. Там его арестовали, сочтя за агента белых. Он много рассказывает, отвечая на вопросы, о жизни в Сумах при белых и, нужно сказать, в благоприятном для них духе. "Скажи, а рабочие там не унижены? спрашивает кто-то, кажется из караула. "Унижены? Чем? — отвечает он. — Гуляют с офицерами по городскому саду". Спрашивают его, называют ли там офицеров "Ваше благородие"? Он говорит, что нет. Начинается спор, кто-то утверждает, что только у красных не говорят "Ваше благородие", а у белых продолжают говорить. "Нет, не так, — возражает "приказчик", — "Вашего благородия" сейчас нигде нет. Волки съели". Караульный не выдерживает и вмешивается: "Что это ты все Белых хвалишь, видно ты их очень любишь?" "Приказчик" замолкает.

С нами сидит также литовец-красноармеец. Кокаинист, бродяга, где только в прошлом ни побывал, даже в Белой армии. Опустившийся и не совсем нормальный человек. Очень бойкий говорун, по-русски говорит довольно хорошо. Одет в солдатскую шинель. Арестован по обвинению в дезертирстве. Вероятно, о нем тоже хотят выяснить, что он за личность.

Загадку представляет для меня арестованный в Рыльске красный офицер (я уже упоминал о нем). Он пользуется большим доверием и уважением у наших караульных красноармейцев. Постоянно с ними разговаривает и удивительно умеет подладиться к ним. Красноармейцам приятно, что офицер, да еще поручик старой армии, так запанибрата болтает с ними. Он рассказывает о своей службе в Красной армии. "Он большевик, — думаю я, — он им сочувствует? Но почему же его держат?" Будущие события ответили отчасти на мои недоумения[22].

Помню еще одного арестованного молодого человека. Его присоединили к нам в пути. Интеллигент, вероятно студент, с "поэтической" наружностью. За что он сидел не знаю, но свое заключение он тяжело переживал, был в угнетенном состоянии и боялся расстрела. На этой почве у него начались тяжелые припадки эпилепсии, по несколько раз в день, он бился, терял сознание. И чем дольше, тем его припадки усилились и учащались. На нас, да и на наших стражей эти припадки действовали удручающе. Я испытывал унизительное чувство своего бессилия чем-либо помочь и возмущение, что с больным человеком так жестоко поступают". Вот большевизм в своей подлинной сущности", — думал я и, конечно, молчал. Никакой медицинской помощи ему не оказывалось. Караульные стали выражать недовольство, и через несколько дней, когда с больным случился очередной припадок, один из "начальников" пришел на него посмотреть. После этого на одной из станций, не доезжая Брянска, его куда-то забрали, говорили в больницу.

Наконец последний "экземпляр" из моих воспоминаний о попутчиках. Это была домовладелица-мещанка из Рыльска. Она производила впечатление несчастного, жалкого, измученного и вместе с тем несносного и даже противного человека. Непрерывно рассказывала, как ее арестовали по доносу племянницы, которая оклеветала и донесла на нее красным, когда те вернулись в Рыльск. Причина ареста — букет цветов, которые она поднесла Белым. "А племянница все это проделала, чтобы захватить мой дом. Она и раньше просила, чтобы я пустила ее к себе с мужем, но я не согласилась, вот она теперь и мстит мне". После этого она начинала громко молиться: "Господи, накажи ее, порази ее. Пусть она ослепнет, пусть она сдохнет!" При этом она крестилась и кланялась. Мужички останавливали ее: "Так нельзя молиться. Против другого. Грех!" А караульные издевались. Уже полная шестидесятилетняя женщина, не привыкшая в прошлом к лишениям, она с трудом переживала длинные переходы пешком, спанье на голом полу, в общем, все тяготы арестантской жизни. Но больше всего ее мучила мысль, что ее расстреляют. Боялась смерти. Отношение к ней караульных было жестоким. Насмешки, издевательства, даже запугивания. Под конец она стала явно сходить с ума.

Едем из Дмитриева в Брянск. Подолгу останавливаемся на станциях. Грустное чувство, что дальше и дальше я удаляюсь от фронта. Голодаем. По мере приближения к Брянску погода меняется. Пасмурно, холод, дождь. Настоящая осень. С каждым днем я замечаю, что я у "начальства" на плохом счету. Меня выделяют среди других. Правда, я и сам был неосторожен. Например, один из стражей, "придурковатый" малый, разговаривая с красным офицером, рассказывает ему о разных арестах. А тот в свою очередь делится воспоминаниями, как он ловил шпионов на Гомелевском фронте. "Ну и что же расстреливали?" — спрашиваю я. Тут "придурковатого" взорвало: "Вижу я, что ты из всех здесь самый вредный. Все о расстрелах говоришь да спрашиваешь. Видно наделал чего, а теперь боишься". Я молчу и больше не вмешиваюсь в разговоры. Не надо дразнить гусей, и без того трудно.

Гораздо более серьезный случай происходит на одной их остановок по пути к Брянску. Нужно принести для нас в вагон два ведра воды. Караульный спрашивает, кто готов это сделать. Вызывается один из мужиков и я. Берем по ведру. Кран в нескольких саженях от нас позади вагонов. Моя единственная мысль — немного пройтись, размять ноги, но когда я поравнялся с теплушкой "начальства" из нее выскакивает один из главных, хватает меня за плечо и приказывает: "Обратно!" А потом, обращаясь к караульному: "Я же приказывал вам этого никуда не выпускать. За ним особый присмотр!" Возвращаюсь в теплушку, вместо меня приносит воду другой мужичок. Ночью ко мне подсаживается литовец-кокаинист и тихо говорит: "Слушаете, сегодня караульный начальник с нами беседовал и сказал, что вроде не нужно беспокоиться. Будто из всех нас будут расстреляны два-три человека, не больше. И в первую очередь Вы, потому что у Вас нашли карту, а потому выходит, что шпион. Вам грозит расстрел. Я знаю, Вы — офицер. Бежим сегодня ночью вместе. Разобьем двери и выскочим… выпрыгнем из поезда на ходу". "Да как же разбить дверь? И что потом делать без документов? Ведь опять задержат и тут уж на месте расстреляют", — отвечаю шепотом я. "Разбить дверь я знаю как. А насчет документов не беспокойтесь, достану новые. Не в первый раз". Я обдумываю. В моем положении мысль о бегстве очень заманчива. Но план бегства слишком безумен, да к тому же мне кажется, что положение мое не так уж безнадежно. Мне кажется, что я смогу оправдаться, (смогу ли?). К чему так безумно рисковать. А главное, очень уж сомнительная личность этот литовец. Может он сам провокатор-предатель, во всяком случае полусумасшедший. И решаюсь ответить ему: "Я вовсе не офицер, с чего Вы это взяли? Я студент. Документы у меня в полном порядке, в моем деле разберутся и меня выпустят. Думаю, что мне не зачем бежать". "Ну, как хотите, говорит кокаинист, — только никому о нашем разговоре ни слова". "Не бойтесь, никому не скажу". Литовец уходит. А я и до сих пор в недоумении, кем был этот человек. Скорее всего, он хотел сам бежать, а меня уговаривал, чтобы в случае чего я составил ему протекцию у Белых.

На следующее утро, происходит ужасный случай. Рыльскую "домовладелицу" на одной из станций под Брянском выводят из вагона по естественной нужде. Проводят на расстояние по железнодорожным путям, в некоторое отдаление от поезда. Сопровождает ее, как всегда в подобной ситуации, караульный с винтовкой. В данный момент это был "придурковатый". Становиться на некотором расстоянии. И тут эта обезумевшая женщина бросается бежать! Спрятаться ей негде. В одну минуту караульный догоняет ее, бьет со всего маху прикладом и приволакивает к вагонам. Она кричит, в истерике, плачет. Из своего вагона выскакивает "начальство", кавказец, и кричит: "Ты что же ее не пристрелил?!" Это все сопровождается истерическим матом, ее "кроют" как могут. Куда-то уводят. Солдаты между собой рассуждают: "Ну, кончено с ней, за побег расстрел". Однако, на удивление, через полчаса ее возвращают в нашу теплушку. Видно посовещались и решили, что ни к чему расстреливать сумасшедшую старуху. Наш караульный замечает: "Счастье ее, что это был не матрос "красный террор". Он бы ее на месте пристрелил".

Утром 12 сентября, наконец, приезжаем в Брянск. Вот уже десять дней прошло с тех пор, как меня арестовали "кубанцы" в Снагости, а меня еще никто толковый не допрашивал и, расследование моего дела не началось. В Брянске нас разделяют. На тех, дела, которых были уже рассмотрены Военно-контрольным пунктом и переданы Военно-революционному трибуналу (их большинство, 13 человек), а остальных передают в Особый отдел при штабе 14-ой советской Красной армии. В эту последнюю группу вхожу и я. Она из пяти человек, три снагостских мужичка с Дюбиным во главе и священник о. Павел.

Нас приводят в большое кирпичное здание, на четырех этажах, которого расположился Особый отдел. Когда-то здесь была женская гимназия. В нижнем этаже находиться приемная. Толстый человек в военной форме, вроде того же "унтер-офицера", записывают нас в толстую тетрадь. Этот тип военных мне неоднократно приходилось видеть в рядах Красной армии. Странно, что во время этой записи, кроме обычных сведений, спрашивалась сословная принадлежность. Ведь большевики это сразу отменили. Так почему спрашивали? Пока до меня не дошла очередь, я стал мучительно думать, что сказать. Дворянин, как было на самом деле? Опасно. Крестьянин? Боюсь, что не поверят. Скажу, нечто среднее. Скажем, мещанин. Но надзиратель, взглянув на меня, как мне показалось с некоторой иронией, произнес: "Крестьянин?" "Да", — ответил я, раз он сам мне так подсказал. Далее он спросил меня, какой губернии, уезда, волости, деревни. Мне нетрудно было придумать ответ. Я назвал деревню и местность, где я перед тем работал близ Весьегонска.

После этого нас повели в верхний этаж. Ввели в огромный продолговатый зал с окнами выходящими в город. Там нас поместили с другими заключенными. Как только они заметили среди нас о. Павла, раздались крики: "Поп! Поп! Смотрите, длинногривый!" И несколько из заключенных стали петь издевательские куплеты: "У попа была собака, он ее любил, она съела кусок мяса, он ее убил, и в землю закопал, и надпись написал: у попа была собака…." и так до бесконечности повторялась эта песня и крики, пока это занятие им не надоело. Отец Павел не обращал на эти издевательства никакого внимания. Но надо сказать, что пели и издевались не все, а только небольшая группа. Остальные никак не реагировали. Не было реакции и у солдат нас охранявших.

Число находившихся заключенных в этом помещении, всегда колебалось от 45 до 50 человек. Одних уводили, других приводили. Здесь не было никакой мебели, кроме двух парт, на которых устроились двое "привилегированных ловкача". За время моего пребывания в брянском Особом отделе, все сидели и спали на грязном полу. Слава Богу, что не было тесно. В полдень раздали по небольшому куску черного хлеба, а потом принесли неплохой по тогдашним понятиям горячий обед из одного блюда: суп с крупою и плавающими в нем квадратными кусочками мяса. Так как мы прибыли не с утра, вечером еды не дали. Можно было за деньги (их отобрали, но ими можно было пользоваться для покупок) заказывать на базаре через караульных хлеб или другую еду, но опять-таки на другой день.