Книги

Современный нигилизм. Хроника

22
18
20
22
24
26
28
30

С другой стороны, вопреки теории, неопределенность все чаще становится настоящим злом в человеческой жизни на рубеже XX и XXI веков. Это то, что социолог Зигмунт Бауман несколько раз описывал (например, в эссе «Текучий страх» в 2006 году) как новое восприятие нашего бессилия и непредсказуемости жизни после того, как всевозможные попытки заменить Бога в качестве «повелителя» всего живого потерпели крах. Чтобы избавиться от этой неуверенности, люди охотно полагаются на общество и государство, но в итоге только все больше разочаровываются, а бремя ожидания ложится на плечи беспомощных людей, которые теперь вынуждены сталкиваться с неожиданными событиями в собственной жизни.

Бауману вторил другой великий социолог, Ульрих Бек, пристально наблюдавший за тем, что он называет «мировым обществом риска», в котором «антропологическая безопасность современности» оказывается «зыбучим песком», а личность обременяется новой тяжкой материальной и моральной ответственностью и должна противостоять глобальным рискам только за счет собственных решений (а в наше ковидное время мы как никогда понимаем, с каким глобальным риском сталкивается каждый индивид). Он делает парадоксальный вывод, что человек эпохи постмодернизма, для которого «собственная жизнь» – оторванный от других и от себя идеал, в итоге впадает в панику из-за того, что мировая система безопасности может рухнуть. И когда человека перестает быть самому себе хозяином, он все чаще взывает к «рациональности контроля» на политическом, социальном и технологическом уровнях, чтобы «вновь обеспечить бесперебойное функционирование всех систем» (Conditio humana. Il rischio nell’età globale, 2007).

Таким образом, парадокс заключается в том, что именно в эпоху повсеместной неопределенности вновь обретает актуальность вопрос: существует ли что-то или кто-то, в ком мы уверены не как в абстрактной гипотезе, а как в насущной потребности? И внезапно теория скептицизма, которая просто-напросто отождествляла уверенность с догматизмом, оказывается неспособна понять проблему существования современного человека. Как будто на пути к своей цели он терпит сокрушительное поражение.

Но, как это часто бывает, новое понимание человеческих состояний и слов, которыми мы их обозначаем, может возникнуть именно во время кризиса. Обычно «уверенность» рассматривается как субъективный опыт, в отличие от «истины», которая указывает на объективное положение дел. И по этой причине некоторые философы предпочли истину уверенности, потому что уверенным можно быть даже в чем-то постыдном. Короче говоря, шаг от уверенности к слепой и иррациональной вере всегда незаметен. По сути, когда Герман Геринг, один из самых преданных нацистов, сказал: «У меня нет совести, мою совесть зовут Адольф Гитлер», разве он не выразил трагическую уверенность? В этом случае уверенность понимается как вера, в которой больше не существует проблемы истины.

Но недостаточно просто апеллировать к истине, чтобы покончить с уверенностью. Давайте попробуем пойти от обратного и спросим себя: во что превратилась бы истина без уверенности – разве не в знание без влияния, отраженное в самом существовании человека? Истина сама по себе не зависит от нашего мнения или реакции на событие, но только когда мы признаём что-то, когда соглашаемся или не соглашаемся с чем-то, истина становится нашим «опытом». Вот в этом и кроется вся суть уверенности, без которой мы не могли бы жить: согласие, которое наш свободный разум дает всему тому реальному, с которым мы сталкиваемся.

Огромная проблема пропасти между истиной и уверенностью наряду со столь же огромной актуальностью их взаимного значения ясно проявилась в разразившейся несколько лет назад полемике с представителями постмодернистских течений герменевтики. Согласно их утверждениям, в нашем познании мира никогда не существовало объективных «фактов», с которыми можно было бы считаться, все было только интерпретацией, культурной конструкцией или проявлением политического контроля, при котором знание становится «властью», а власть контролирует знание. От Ницше до Хайдеггера и Гадамера, а частично от Фуко до Джанни Ваттимо и его «слабой мысли» судьбой онтологии – «жесткой» и объективной реальности вне наших интерпретаций – называлось раствориться в чистой эпистемологии. Запал этого политико-философского противоречия поджег Маурицио Феррарис[40], объявивший себя провозвестником «нового реализма», в рамках которого «непоколебимость» реальности в сравнении с нашими ментальными установками стала ключом к подлинно освободительной политике во имя объективного восприятия фактов и ситуаций в мире.

Короче говоря, возвращение к онтологической объективности в познании и социальных реакциях, опровержение постмодернистского клише, согласно которому освобождение от истины и сведение всего к герменевтическому перспективизму гарантировало бы политическую свободу прав и мнений. Новые реалисты возразили, что это привело только к появлению популизма и фейковых новостей.

Таким образом, когда идеологическая определенность находится в кризисе и даже герменевтика может предложить в качестве интерпретации только слабую и спорную версию «уверенности» (единственное, в чем можно быть уверенным, так это в том, что все интерпретируют мир по-своему), наступает пора вернуться к старой, доброй, надежной «истине». И к снисходительному отношению к уверенности: слишком субъективной, ненадежной, двусмысленной, способной затмить собой правду.

Однако дело в том, что мы не можем решить проблему, просто подставив факты на место интерпретаций. Поступая так, мы только подтвердим дуализм чего-то объективно нерушимого реальным и нашего субъективного «Я». Итак, у нас есть либо факты, либо интерпретации. А что, если бы это возвращение к «реализму» помогло нам – даже вопреки своим установкам – понять изначальную и неразрывную связь между этими двумя явлениями?

Возможно, нам вновь следует начать с ощущения реальности как «данности»: чего-то, что существует независимо от меня, но помогает себя познать. На мой взгляд, все познается в абсолютно открытых и непредвзятых отношениях между мыслью и реальностью. Почему опасен спор «слабой» мысли, согласно которой фактов не существует и есть только интерпретации, с «новым» реализмом, где существуют независимые от наших интерпретация объективные факты, которые нельзя изменить? С одной стороны, освобожденная от рамок реальности мысль, а с другой – не зависящая от мысли реальность. Одно из двух: либо неизменяемые факты, либо интерпретации, способные изменить все.

Но именно связь между мыслью и реальностью, между разумом и миром в этой игре ограниченная. Интерпретация остается лишь субъективистской «перспективой», в то время как единственно возможное чувство объективности реального – это оставаться в стороне от субъекта. В постмодернистской герменевтике я как будто больше ничего не прошу от истины, и моя свобода – только прекрасный акт насилия над волей или менее красивый акт насилия со стороны власти. В объективистском реализме, где ощущается отголосок старого и нового позитивизма, истина как будто больше ничего не требует от меня, кроме как быть признанной тем, чем не является «Я». «Я», с другой стороны… Ну, это все еще сфера моих собственных интерпретаций и культурных построений.

Следовательно, это вопрос переосмысления истины как «моей», с которой я могу согласиться, убедившись, что эта истина соответствует требованиям моего всеохватывающего разума. Речь о том, чтобы постоянно подвергать сомнению свою уверенность, чтобы убедиться в соответствии реальности фактам.

Среди тех, кто наиболее тщательно рассматривал уверенность как важный аспект динамичного развития нашего интеллекта и восприимчивости, несомненно, значится Джон Генри Ньюмен. Витгенштейн это прекрасно знал, когда цитировал его мысли в начале своей книги «О достоверности». В «Грамматике согласия» (1870) Ньюмен говорит нам, что человеческая уверенность – это «восприятие „истины“, сопровождающееся уверенностью в „том, что это есть правда“»: когда истина не только достоверна, но и достигается нами, приобретается и осознанно ассимилируется как «наша». Уверенность, которая нам нужна, это не только страховка или гарантия жизни, но и вера в то, что все наши действия истинны, как истинно и то, что нам дано, или то, с чем мы сталкиваемся, – потому мы можем ходить, рисковать и даже совершать ошибки, при этом не сбиваясь с пути и не теряя цели. Такая уверенность не может быть просто придумана или запрограммирована нами: она требует, чтобы кто-то, кому мы можем доверять, был свидетелем этому.

Мы хотим быть уверены, что одно личное «Я» может стать общим «Мы». И начиная с самого нашего рождения, с первого взгляда мамы, и после, с каждым нашим шагом по решающим вехам жизни, истинную уверенность всегда нес в себе «Ты».

10. Спроси меня о счастье

Но будем ли мы в конце концов на самом деле счастливы? Исполнится ли то невысказанное желание, которое беспокоит нас, а иногда и гложет? Или останется только сожаление? В каждом нашем жесте, в каждой крупице знания, в каждом нашем поступке сквозит желание счастья. Конечно, время от времени мы чего-то хотим, стремимся к определенным результатам, пытаемся решить какие-то проблемы, но это ожидание самореализации является двигателем, который дарит энергию нашему человеческому существу.

Обычно мы довольно скромно оцениваем это ожидание, или, как однажды написал Рильке, «отчасти стыдясь, отчасти надеясь на что-то»[41] («Дуинские элегии», Элегия вторая, стр. 12). Все усилия человеческой мысли, по крайней мере в той части мира, где утвердилась западная философия, всегда были направлены на нелегкое осознание вопроса: как вообще можно измерить полноту жизни, не мимолетное удовольствие, а длящееся вечно? Для «нигилистов» естественно относиться к этим словам с большой осторожностью и с немалой долей скептицизма, ведь ожидание может быть большим, а разочарование жгучим – мы много раз испытывали его сами, когда становились жертвами несбывшихся надежд. Счастье остается на заднем плане нашей жизненной программы как неразумное по своей сути ожидание именно потому, что его результат невозможно гарантировать. А когда мы пытались создать его сами, то счастье оказывалось несбыточной мечтой или же вовсе становилось чем-то невероятным.

Можно сказать, что проблема счастья – лейтмотив значительного периода нашей истории, индивидуальной и общекультурной, в тексте американской Декларации независимости 1776 года его даже назвали «неотъемлемым правом» наряду с правом на жизнь и свободу: право на «стремление к счастью» – pursuit of happiness.

Речи представителей классического мира, греческого и латинского, до сих пор выделяются своей возвышенностью; но чем ярче они сияют, тем дальше уходят, становятся недостижимыми, как звезды и планеты. Что совершенно не мешает им выступать в роли антропологических и этических моделей для неоязычников (я имею в виду страстное обращение Сальваторе Натоли[42] к неоязычеству). И это опровергает ложное представление о том, что нигилизм – синоним безрассудства и либертинизма: в конце XIX века эта было еще актуально, но после Прекрасной эпохи[43], в век мировых войн и тоталитарных идеологий, нигилизм примерил на себя маску порядка и морализаторства. И когда на рубеже XX века и современности нигилизм часто принимал форму релятивизма, то отсылка к этике самообразования стала не просто альтернативой или бегством от нигилизма, а обратной стороной самого известного и яркого своего проявления – разрушения ценностей традиционной морали.

Теории языческих добродетелей считают целиком и полностью «естественными», не подточенными вездесущим червем христианского сверхъестественного. По этой причине обращение к ним часто воспринимается как «конструктивная» сторона современного нигилизма. Как мы можем забыть об аристотелевском идеале, согласно которому совершенное счастье заключается в созерцательной деятельности, в практике интеллектуального размышления, посредством которого люди могут взять жизнь в свои руки и превратить ее в идеальное творение в соответствии с высшим образом себя? Деятельность богов и философов, потому что в них воплощается рациональная природа жизни, которая дает нам возможность видеть мир без прикрас, вне времени, со всеми его потребностями. Помните знаменитый отрывок из «Никомаховой этики» Аристотеля?