Пушкин, путешествовавший по местам, охваченным восстанием Пугачева, нашел и по истечении многих десятилетий неугасшее сочувствие разбитому движению. «Уральские казаки (особливо старые люди), – отмечал он в «Заметках к истории Пугачевского бунта», – доныне привязаны к памяти Пугачева. Грех сказать, говорила мне 80-тилетняя казачка, на него; Мы не жалуемся; он нам зла не сделал. – Расскажи мне, говорил я Д. Пьянову, как Пугачев был у тебя посаженным отцом? – Он для тебя Пугачев, отвечал мне сердито старик, а для меня он был великий государь Петр Федорович. Когда упомянул я о его скотской жестокости, старики оправдывали его, говоря: не его воля была; наши пьяницы его мутили».
Пушкин чувствовал, что во взаимоотношениях помещиков и крестьян вопросы исторических и личных судеб сплетаются в роковой узел, который необходимо развязать или разрубить, ибо иначе все становится неверным, неясным, неопределенным, иначе нет будущего, которое можно было бы спокойно подготовлять для грядущих поколений; для своих детей. Да, у Пушкина была своя программа мирного разрешения волновавшего его социального конфликта, но она не успокаивала, не завершала тревожных размышлений, потому что Пушкин был слишком умен, чтобы не понимать, что жизнь-то упрямо складывается но каким-то своим жестоким и беспощадным законам, а не по его отвлеченным гуманным построениям.
Пушкин хорошо видел, какой горючий материал представляет собой крепостное население России, как оно легко воспламеняется, как часто достаточно только повода, чтобы скрытый огонь, бушуя и испепеляя, вырвался наружу. У Дубровского отнимают имение – мужики его готовы подняться не на жизнь, а на смерть: «Отец ты наш, – кричали они, целуя ему руки, – не хотим другого’ барина, кроме тебя, прикажи, государь, с судом мы управимся. Умрем, а не выдадим…» Пушкин рисует не патриархальную преданность мужиков своему исконному барину Дубровскому. Вовсе нет. Политически невежественные и неорганизованные крестьяне начала XIX века не могли еще подняться до осознанного выступления против строя. Они подымались стихийно, против конкретных обстоятельств, от которых им; приходилось туго. Пушкин; это понимает; мотивы нежелания крепостных Дубровского перейти под власть Троекурова он изображает совершенно трезво и нелицеприятно: «Во владение Кирилу Петровичу! – ужасается крепостной кучер Дубровского Антон самой перспективы перехода к новому владельцу. – Господь упаси и избави – у него там и своим плохо приходится, а достанутся чужие, так он с них не только шкурку, да и мясо-то отдерет. – Нет, дай бог долго здравствовать Андрею Гавриловичу, а коли уж бог его приберет, так не надо нам никого, кроме тебя, наш кормилец. Не выдавай ты нас, а мы уж за тебя станем».
Пушкин, осуждавший крестьянские бунты и пугачевское движение, не возлагал за них ответственность; на самих угнетенных. Он считал, что кровопролитные и подчас жестокие народные возмущения являются неизбежным ответом на жестокость помещиков и правительства. Критикуя взгляды Радищева, Пушкин, однако, по поводу описания продажи крепостных наподобие продажи бессловесного’ скота, замечает: «Следует картина, ужасная тем, ‘что-она правдоподобна. Не стану теряться вслед за Радищевым в его надутых, но искренних мечтаниях, с которыми на сей раз соглашаюсь поневоле…» («Путешествие из Москвы в Петербург».) Разве сатирическая летопись прадеда Белкина не вводит нас также в размышления Пушкина о положении народных масс и о причинах их постоянных волнений? Летопись эта отличается «ясностью и краткостью слога: например: 4 мая. Снег. Тришка за грубость бит. 6 – корова бурая пала. Сенька за пьянство бит. 8 – погода ясная. 9 – дождь и снег. Тришка бит по погоде». Что же еще оставалось бесчисленным Тришкам и Сенькам, как не подыматься с дрекольем и ножами, если для них битье было так же неизбежно, как погода?
В «Капитанской дочке» Пушкин с содроганием рассказывает о мерах усмирения, применявшихся правительством. Он резко-ополчается против пыток. Он с ужасом рассказывает об отсеченных ушах и носах, о вырезанных языках у мятежных башкир, о плавучих виселицах, пущенных по течению Волги.
После разгрома Пугачева к правительственным зверствам он, относится с таким, же осуждением, как и к зверствам Пугачева. Нравоучительная тирада: «лучшие и прочнейшие изменения суть те, которые происходят от улучшения нравов, без всяких насильственных потрясений» – адресована не мятежникам1, а дворянству и правительству. Пушкин сознавал в известной мере классовый характер борьбы восстающих крестьян с дворянством и правительством! В «Общих замечаниях» к «Истории Пугачева» Пушкин говорит:
«Весь черный народ был за Пугачева: духовенство ему доброжелательствовало, не только попы и монахи, но и архимандриты и архиереи. Одно дворянство было открытым образом на стороне правительства. Пугачев и его сообщники хотели сперва и дворян склонить на свою сторону, но выгоды их были слишком противуположны. (NB. Класс приказных и чиновников был еще малочислен, и решительно принадлежал простому народу. То же можно сказать и о выслужившихся из солдат офицерах. Множество из сих последних были в шайках Пугачева. Шванвич один был из хороших дворян)».
В подчеркнутых словах нельзя не видеть зародыша признания закономерности и неизбежности пугачевского движения. Такое отношение к причинам крестьянского движения расходилось с официальным отношением к нему – и со стороны правительства, и со стороны дворянства. Еще и в ином расходился Пушкин с официальным дворянским отношением к бунтовщикам и крепостным вообще. Это «иное» было невесомо с точки зрения поверхностно’ рассматриваемых политических программ, его не так было легко, особенно современникам, выразить словами, но заинтересованной стороне оно ударяло н нос; в нем опять проявлялась «крамола» Пушкина, хотя с точки зрения формальной в своих произведениях, посвященных крестьянскому движению, Пушкин высказывал лояльно-монархические взгляды. Недаром Николай I остался не очень доволен историческими изысканиями Пушкина о восстании Емельяна Пугачева. Различие мнений Пушкина и Николая о том, как должно быть озаглавлено ученое сочинение поэта, вводит нас в курс этого «иного». Пушкин назвал представленное царю на цензуру сочинение «История Пугачева», на что царь заметил, что Пугачев не может иметь историю. Почтенное слово «история» могло быть применено к царям, вельможам, к дворянам, но оно’ резало слух царя по отношению к бунтовщику, к предводителю восставших мужиков. История могла быть у человека; крепостной же раб был не человеком, а вещью, скотом, а тем более восставший раб. Пушкин же смотрел на крепостных мужиков— как на мирных, так и на восставших, – как на людей, как на личности. Пугачев, с его точки зрения, имел свою историю, не менее интересную, чем усмирявшие его генералы. Психология восставших и крепостных была ему не менее интересна, чем – психология дворян, которые одни только и считались людьми. Психологический портрет Пугачева обрисован Пушкиным с большим ‘сочувствием. Он вольнолюбив, смел, великодушен, помнит добро, обладает природной сметкой, в нем много чувства собственного достоинства. «Старые люди еще рассказывают, – повествует Пушкин, – о его смелых ответах на вопросы проезжих господ (когда его везли в Москву для расправы). Во. всю дорогу он был весел и спокоен». («История Пугачевского бунта»)
Пугачев в представлении Пушкина не так уж, по-видимому, безнадежен, чтобы не понять отвратительность и противоестественность зверств. Пугачев мечтает сесть на трон, как когда-то Лже-Димитрий. Гринев напоминает ему тяжкий конец самозванца. В ответ на это Пугачев рассказывает сказку об орле, который предпочел жить тридцать три года, питаясь горячей кровью, чем триста лет питаться падалью, как ворон, Гринев дает свое гуманистическое толкование проел у ш анной сказке: «Жить убийством и разбоем значит по мне клевать мертвечину». Услышав эту неожиданную сентенцию, Пугачев посмотрел на Гринева «с удивлением и ничего не отвечал».. Значит, Пугачев вовсе не жесток по природе, он только никогда не слыхал на своем веку просвещенного и человеколюбивого слова. Но в этом уже был виноват не он, а его враги, его усмирители.
Пушкин до ужаса четко представлял себе картину жестокостей, чинившихся пугачевцами. Но он обладал достаточно широким и свободным взглядом на вещи, чтобы понимать, что даже эксцессы доведенных до крайности крестьян не причина для того, чтобы относиться к социальным низам не как к людям. Ведь не меньшее, а большее количество зверств чинили дворяне усмирите ли, однако же никто не сомневался в том, что они люди, личности, хотя с последних-то можно было спрашивать много больше, чем с темных людей, всеми средствами защищавших свою жизнь и свободу.
С удивительной психологической и социальной проницательностью показал Пушкин, что жестокость к барам вовсе не признак злой души. В «Дубровском» кузнец Архип поджигает барский дом, в котором ночуют приказные, предварительно закрыв дверь на запор, чтобы они не могли спастись, и, рискуя жизнью лезет на горящую крышу, чтобы спасти кошку. «Чему смеетесь, бесенята? – оборвал любопытствовавших мальчишек, – бога вы не боитесь: божия тварь погибает, а вы сдуру радуетесь! – и поставя лестницу на загоревшуюся кровлю, он полез за кошкою. Она поняла его намерение и с видом торопливой благодарности уцепилась за его рукав. Полуобгорелый кузнец с своей добычей полез вниз».
Савельич из «Капитанской дочки» ничем не напоминает Пугачева. Он раб, довольный своей рабской участью. Он не желает себе другого удела, кроме службы у господ, которым он предан не за страх, а за совесть. Однако, раб этот обрисован Пушкиным как психологически положительный тип, как человек, обладающий оригинальной нравственной физиономией. По нравственным своим качествам’ Савельич выше многих представителей господствовавшего дворянского сословия, личные права которого были обеспечены многими правительственными указами. Вот эта сторона творчества и мировоззрения Пушкина воспринималась царем и его кликой как крамола и бунтовщичество.
Недовольство отношением Пушкина к (мужику принимало иногда анекдотические формы. Так его печатаю упрекали в том, что он назвал дворянских барышень девчонками, а крестьянскую «девку» – девой. Но за анекдотическим выражением скрывалось дворянское классовое чутье, безошибочно чувствовавшее в духе поэзии Пушкина что-то тревожное, неблагонадежное, расходящееся с традиционным дворянским восприятием людских взаимоотношений. Пушкин мог сколько угодно называть пугачевское восстание «гнусным бунтом, коего цель была ниспровержение престола и истребление дворянского рода» («Капитанская дочка»), – он оценивал положение крестьян и проявления крестьянской революционности не так, как это полагалось по официальному. Николай не мог до конца осмыслить, что ему не нравилось в отношении Пушкина к Пугачеву— для этого он не был достаточно тонок, но оно ему не нравилось, и он делал замечания великому поэту. Царь в данном случае выступал только как выразитель общего мнения господствовавшего класса. «В публике очень бранят моего Пугачева, – записывал Пушкин в своем дневнике, – а что хуже, – ее покупают. Уваров (министр народного просвещения. – В. К.) большой подлец. Он кричит о моей книге как о возмутительном сочинении».
Для отношения к мужику, да еще к бунтующему, как к человеческой личности, необходим был иной взгляд на него, чем обычный дворянский. И здесь мы вновь видим, трещины, возникшие между Пушкиным и всей массой его класса, и здесь Пушкин выступает как отщепенец, как одиночка. Пушкин считал счастьем для России, что притязания немногочисленной аристократии разбились о самодержавие государей, потому что это, по его мнению, оставило открытым путь к мирной ликвидации крепостного права, а тем самым и к смягчению режима. Пушкин считал политическую свободу неразлучной с освобождением крестьян. Политическое преобразование он считал теснейшим образом ‘связанным с социальным. Приведенное мнение относится к 1822 году, когда на Пушкина оказывали сильное влияние декабристы. Как видим, и тогда Пушкин стремился избежать насильственных средств для преобразования России. Но как бы то ни было – Пушкин понял, что ликвидация крепостного права является основой всех стремлений к ‘политической свободе. Она – альфа и омега всякой освободительной программы, претендующей на успех; она – условие гражданского равенства сословий. Впоследствии’ Пушкин скреп я сердце отказался от программы политической свободы, но мыслей своих о необходимости освобождения крестьян он не изменял. Он возвращался к ним неоднократно, – мы уже говорили об этом. Пушкин не был политическим деятелем, он не разрабатывал программы, как, на каких условиях, должно произойти освобождение крестьян. Но он относился к классовому конфликту помещиков и крестьян, как к центральному конфликту эпохи; он считал, что от характера его разрешения зависит характер исторических судеб России; он чувствовал, что дворянская почва зыблется под ногами, что под ней – огнедышащие и необузданные силы, которые в будущем могут прорваться наружу и все затопить. Он не желал катастрофического характера разрешения конфликта; ему дороги были и культурные завоевания и интересы дворян – класса, к которому он принадлежал. И в то же время Пушкин признал основное требование тогдашнего крестьянства – уничтожение крепостной зависимости – правильным, законным и подлежащим удовлетворению.
С точки зрения диалектики классовой борьбы Пушкин оказывался в процессе движения от одного класса к другому. Между его идеологией и господствовавшей дворянской идеологией образовалась все расширявшаяся трещина. Пушкин поднялся на такую высоту разумения, при которой он признал ценность личности крестьянина и правоту его основного требования.
Тенденции классового развития Пушкина можно ‘определить, если исследовать их тем же методом, каким исследовал Ленин эволюцию Льва Толстого, то есть соотнося их к центральному социальному конфликту эпохи, исходя из того, что «если перед нами действительно великий художник, то некоторые хотя бы из существенных сторон революции он должен был отразить в своих произведениях». (Ленин, «Лев Толстой как зеркало русской революции», том XII, стр. 331.)
Классовый смысл эволюции творчества Пушкина необходимо искать не по линии от дворянства к буржуазии или от дворянства к мещанству, а по линии от дворянства к крестьянству, по типу эволюции Льва Толстого. Не надо только упрощать исторической картины, терять ясного сознания степени процесса в разных исторических эпохах. Толстой при всех своих противоречиях и предрассудках уже покинул пределы класса дворян и перешел на сторону класса крестьян. Пушкин болезненно, идя не по прямой линии, отрывался от класса дворян, но еще не оторвался от него, еще оставался в пределах класса, в котором родился, но с которым он вступил в состояние конфликта.
Пушкин – это не Толстой, их позиции не совпадают. Нельзя доказывать, что если Пушкин не был бы убит, он стал бы таким же, как Толстой, охарактеризованный известными статьями Ленина. Гадать о противоречивой эволюции отдельного человека, даже если он гений, в неразвитой, политически и социально еще мало расчлененной среде – трудно и ненужно. Важно другое, – важно установить, что позиция Пушкина в первой трети XIX века знаменует начало процесса, завершение которого’ мы имеем в творчестве Толстого. Конфликт начала этого процесса оказывается родственным конфликту Льва Толстого с действительностью, как с своим концом, если учесть нарастание вызвавших его противоречий, воспроизведение их на расширенной основе, в условиях исторического процесса в России, причем в данном случае даже не важно, кто прошел персонально весь путь развития этого процесса до конца и возможен ли он был для человека одного поколения.
Утверждать, что Пушкин развивался в классовом отношении по линии от дворянства к буржуазии можно только в том случае, если признать, что Пушкин рос исключительно под воздействием иноземных влияний. Переоценить значение буржуазного прогрессивного просвещения Запада для развития Пушкина просто трудно, настолько оно было велико. Французское влияние он всосал чуть что не с молоком матери. Брат поэта Лев рассказывает: «Воспитание его мало заключало в себе русского. Он слышал один французский язык, гувернер его был француз, впрочем человек неглупый и образованный; библиотека его отца состояла из одних французских сочинений. Ребенок проводил бессонные ночи и тайком в кабинете отца пожирал книги одну за другой. Пушкин был одарен памятью неимоверною и на одиннадцатом году уже знал наизусть всю французскую литературу».
Отбрасывая в сторону обывательски-наивную форму выражения – «знал наизусть всю французскую литературу», – мы должны признать это свидетельство справедливым. Оно подтверждается всеми другими данными. Однако, невозможно себе представить, что русский национальный поэт Пушкин есть продукт французского просвещения, а, следовательно, и французских социальных отношений – и только; это нелепо, это противоречит марксизму, который объясняет развитие идеологии не филиацией идей, а реальным воздействием классового процесса на участвующих в нем людей.