Мариэтта Чудакова, проработавшая многие годы хранителем в рукописном отделе Ленинской библиотеки, считает долгом своих современников писать – во имя будущего – мемуары о прошлом: «Важно создание неофициальных, частных источников для будущего изучения нашего времени». Она поясняет назначение таких документов в символических терминах: «Мы даем показания на суде истории – который отнюдь не отодвинут в отдаленное, непредставимое будущее, а идет ежедневно, не прерываясь»141. Эта развернутая метафора восходит к знаменитой гегелевской формуле Weltgeschichte ist Weltgericht (мировая история есть всемирный суд), то есть к представлению об историческом процессе как о секуляризованном варианте Страшного суда, которое было частью и русского исторического сознания142. Создание человеческих документов видится в этом ключе как эквивалент русского Нюрнберга (если не Страшного суда) и в этом качестве – социальным долгом каждого пережившего советское время:
Суд над КПСС может состояться не в судебных заседаниях, а на типографских страницах – это самоотчет, самоанализ всех тех, кто жил и действовал в советское время, всех, кто окажется к этому способен.
Призывая каждого из своих современников к «самоотчету», Чудакова сама отмечает черты советского подхода (и присутствие старого словаря) в своем проекте:
Да, я уверена: каждый, выступающий нынче в печати, каждый, чувствующий социальную ответственность, должен (не люблю этого слова в применении к другим людям, но никак не выведу из собственного, все еще зависимого от прошлого «бытия» словаря) попробовать написать честную автобиографию, свой очерк пережитого времени. Так мы прорубим окно в собственную историю143.
Идея о суде истории и пафос свидетеля объединяют многих мемуаристов, особенно тех, кто пишет о сталинском терроре. Вениамин Каверин называет свои мемуары «Эпилог» (1989) – «мои свидетельские показания»; так же поступает Леонид Зорин в предисловии к мемуарному роману «Авансцена» (1997): «Может быть, и мои показания, если их огласят на процессе, окажутся не вполне бесполезными – порой незначительные детали влияют на прения сторон»144. Напомним, что дочь Сталина, Светлана Аллилуева, приводит образ «суда истории» на последней странице мемуарной книги «Двадцать писем к другу» (написанной в 1960‐е годы и переизданной в конце 1980‐х). Как мы узнаем из ее новых мемуаров, «Книга для внучек», опубликованных в 1991 году, в недавние годы она обсуждала судьбу и наследие своего отца – в свете Страшного суда – с главой Православной церкви Грузии145. Серго Лаврентьевич Берия выражает надежду, что его отца будет судить именно история: «судить истории»146.
Воображение мемуариста, чувствующего себя свидетелем на суде истории, питается различными источниками – здесь и гегельянское представление о мировой истории как международном трибунале, и воспоминания о сталинских показательных процессах, и надежда (как многие понимают, тщетная) на то, что будет и русский Нюрнберг, и, более того, образ Страшного суда.
Мне кажется, однако, что в России конца ХХ века знакомая метафора «суд истории» (секуляризованный вариант идеи Страшного суда) вновь приобрела отчетливые религиозные коннотации. Характерна позиция историка Бориса Семеновича Илизарова (род. 1944), директора «Народного архива» (в 1990‐е годы эта независимая общественная организация была занята сбором личных документов рядовых людей). Перебирая записи о смерти Сталина из фондов архива, он представляет себе, как Сталин, «смертный, как и все», предстанет перед непрерывным (перманентным) судом истории: «отчет <…> он будет давать бесконечно», ожидая приговора «Бога истории»147.
Причудливое сочетание исторического мышления с апокалиптической символикой и религиозным чувством отчетливо проявилось в программных публикациях «Народного архива». (Оговоримся, что в ежедневной деятельности сотрудники этого учреждения – в основном добровольцы – преданно работали в трудных условиях 1990‐х годов над сохранением документов, не впадая при этом в пафос, проявившийся в таких публикациях.) Предисловие к справочнику по фондам, изданному в 1998 году, излагает «идею» архива. «Народный архив» продлевает человеческую жизнь посредством памяти, обеспечивая «качественность жизни», или жизнь вечную148. Смешивая разнородные понятия – советские бюрократические идиомы (а также американское клише the quality of life), историко-философские концепты и религиозную лексику, директор описывает задачи этого хранилища – сбор документов от «рядовых» людей с целью помочь каждому человеку в его стремлении к «историческому бытию», а именно в желании реализовать исконное право каждого человека – «право на бессмертие». В своей практике, поясняет предисловие, архив исходит именно из такого понимания прав человека: «Провозгласив, что каждый человек имеет право на личное бессмертие, мы тем самым связали себя обязательствами принимать все и от каждого». «Народный архив» занят «тотальным сбором массовых личных документов»149.
Эти символические (если не мистические) представления излагаются в многочисленных заявлениях о миссии архива, которые появились в периодической печати150. В одном из таких манифестов, призывая людей сдавать документы о своей жизни в этот архив, директор поясняет, что таким образом человек достигает цели «прописать себя в истории». (Здесь явно задействован советский административный институт прописки, то есть обязательной регистрации места жительства, но в перспективе вечности он получает новое назначение.) «„Прописать“ себя в истории – значит наделить свою жизнь большим объемом смыслов, чем умещается в сюжете единичной судьбы, продлить эту жизнь за границы физического существования»151.
Однако при этом возникают технические проблемы. Так, история, или будущая жизнь, оказывается перенаселенной: «все плотнее будущее заселяется образами прошлого, все гуще становится этот рукотворный мир»152. (Здесь вспоминается советская практика уплотнения.) Более того, принимая документы от «рядового человека», «Народный архив» допускает массы в будущее и тем теснит особенного человека (с которым обычно связывается идея личного фонда в архиве): «Массовый человек не только укоренился в текущей жизни, но и рвется в будущее, в это последнее прибежище человека уникального»153.
Заметим, что будущее оказывается чем-то вроде плотно заселенной коммунальной квартиры, в которой теснятся люди разных социальных групп, причем и в этом утопическом пространстве – в вечной жизни – обитатели прописываются, и именно эту функцию («прописать себя») берет на себя постсоветское учреждение «Народный архив».
Мне представляется, что эта утопическая концепция несет в себе следы «философии общего дела» Николая Федорова (1828–1903), оказавшей ощутимое влияние на русскую мысль, особенно в конце XIX и начале XX века. Напомним вкратце, что Федоров и его ученики, мешая религиозные понятия с позитивистскими, мечтали о коллективном «проекте» воскрешения мертвых за счет средств, включавших и достижения науки, и архивное или музейное дело. Архивист по профессии, Федоров представлял себе архивы и музеи не как хранилища следов прошлого, а как платформы для воскрешения мертвых к будущей жизни, смысл которых «в возвращении жизни останкам отжившего, в восстановлении умерших по их произведениям»154. Речь при этом шла не о символическом воскрешении, а о физическом акте воссоздания умерших на основе таких останков, как дневники, письменные произведения, фотографии и другие документы, которые можно найти в архивах, в музеях и на помойках. Исследователи русской культуры писали о влиянии идей Федорова на русских модернистов, сформировавшихся на рубеже XIX и XX веков в атмосфере апокалиптических предчувствий, а также об ощутимом присутствии «философии общего дела» в революционной культуре вплоть до 1920‐х годов155. Как я стараюсь показать, в конце ХХ века федоровская утопия вновь оказалась актуальной156.
Присутствие идей Федорова ощутимо и в других начинаниях. Такова серия под названием «Лица: Биографический альманах», посвященная публикации документов из личных архивных фондов (эти издания выполнены на высоком профессиональном уровне). Во вступительной заметке к первому выпуску редактор-составитель Александр Васильевич Лавров (род. 1949) представляет это издание как ответ на «планомерное и беспощадное истребление человеческой личности», которое «преследовала тоталитарная власть на протяжении последних семи десятилетий отечественной истории». Власть практиковала и то, что Лавров называет (по образцу практики нацистских лагерей уничтожения) «посмертной селекции»: одни имена «обрекались на полное забвение», другие приобщались к «ангельскому чину коммунистического пантеона», при этом и те и другие теряли «свою личностную аутентичность». В этой ситуации публикация архивных материалов (воспоминаний, дневников, писем и иных документов) способствует «делу восстановления <…> личности»157. В отличие от директора «Народного архива», Лавров не склонен к мистицизму, однако следы федоровских идей очевидны. Так, у альманаха «Лица» имеется подзаголовок: «Биографический институт: Studia Biographica». «Биографический институт» – это проект революционной эпохи, и в одном из дальнейших выпусков альманаха о нем рассказывает историк культуры Александр Эткинд. В 1919 году в Наркомпрос поступил проект создания Биографического института, «ведающего делом собирания и изучения биографий». По замыслу авторов этой заявки:
Институт должен представлять из себя как бы графическую память человечества из поколения в поколение <…>, вместе с тем Институт должен быть международным адресным столом, где будет зафиксирован всякий, так или иначе отметивший свой жизненный путь158.
Как отмечает Эткинд, вероятно, что Биографический институт был вдохновлен утопическими идеями Федорова о воскрешении всех живших на земле на основе архивных документов, фиксирующих, как это делают дневники, свою и чужую жизнь. (Идея фиксации адреса, то есть своего рода прописки, присутствует и в этом проекте.) В 1919 году идея Биографического института не была реализована за отсутствием денежных средств. В 1991 году альманах, назвавший себя «Биографическим институтом», как бы продолжил это начинание. Примечательно, что редактор альманаха Александр Лавров является исследователем Николая Федорова – именно Лавров (вместе с Сергеем Гречишкиным) в 1970‐е годы ввел забытое к тому времени имя Федорова в обиход истории культуры159. Как и в случае с историзмом Герцена (описанным выше), идеи Федорова вошли в публичный обиход позднего ХХ века при посредстве профессиональных историков культуры.
Отдельные авторы и публикаторы также находили вдохновение в федоровских идеях. Так, в предисловии Сергея Шумихина к посмертному изданию (в 2000 году) дневников драматурга Александра Константиновича Гладкова (1912–1976) в качестве эпиграфа значится: «История – всегда воскрешение, а не суд. Н. Ф. Федоров»160. В этом случае две метафоры – публикация человеческих документов как суд и как воскрешение – вступают в полемику друг с другом.
Вернемся к программе «Народного архива». Немалое место в ней занимает попытка осмыслить современные технологические ресурсы. Рассуждая о будущем в предисловии к справочнику по фондам, директор «Народного архива» заявляет о плане открыть филиал в интернете (напомним, что предисловие написано в 1998 году, когда такие проекты еще не были привычным делом). Ему представляется, что это окончательно решит проблему перенаселения: «Виртуальное пространство практически безгранично, а новые формы консервации информации позволяют ставить вопрос о долговечном или практически вечном ее хранении»161. Директор признает: «Первыми по этому пути двинулись граждане США. Ныне в интернете свои воспоминания и пожелания потомкам может разместить каждый гражданин этой страны». Но американцы ограничены в своих усилиях отсутствием «организующей идеи». Иное дело – проект запуска дигитального «Народного архива» из Москвы, который приведет к далеко идущим результатам:
Очередной шаг решения проблемы воскрешения и бессмертия может быть сделан уже сейчас, и он может быть начат с тотального сбора всей человеческой информации, созданной на планете Земля162.
Из-за финансовых и административных трудностей Илизарову не удалось приступить к осуществлению этой утопии; более того, за неимением средств вскоре деятельность «Народного архива» была прекращена163.
Чувство конца особенно сильно ощущается и обсуждается теми, кто, прежде всего, ощущает себя представителями «русской интеллигенции» (своего рода представителями мирового духа). Приведем несколько разнородных примеров.