Кроме бильярда, у отца была еще одна страсть. Подобно всем сицилийцам, живущим на побережье, он любил море и рыболовство. Мой дед с детства выходил с ним в море. И они ловили рыбу своим особым способом, очень шумным, надо сказать.
Они брали с собой старое взрывное устройство, шли в самый конец мола, к заводу “Монтэдисон”, и взрывали динамит в воде. Мертвая рыба всплывала, а дед с отцом, устроившись на камнях, закидывали сеть и вытаскивали добычу.
Впоследствии отец оказался втянут в мафиозные войны. Он избежал смерти, однако выжить мог лишь одним способом – через арест и пожизненное заключение.
Я помню телерепортажи с его судебного процесса. Отец часто попадал в кадр: он сидел за решеткой, в клетке, всегда один, в последних рядах, ближе к судьям. Элегантный. Светлая рубашка, серый или синий пиджак. Иногда даже при галстуке. Рыжеватая борода аккуратно подстрижена. Отец всегда сидел молча. По иронии судьбы рядом с ним сажали представителей “Коза Ностры” девяностых годов, из Агридженто, или Неторе, главаря старой мафии из Казамарины. Судьи знали, что они принадлежат враждующим лагерям. Они старались держаться подальше друг от друга. В то время отец даже представить себе не мог, что через пять лет, майским утром 1991 года, Неторе падет последней жертвой моей вендетты, а потом я повторю судьбу отца – буду заживо погребен в камере. Более того: в одной камере с ним!
Власти намеренно сделали нам этот подарок. Пять бесконечных лет мы с отцом делили грязную камеру в тюрьме особо строгого режима. И это было наказанием для обоих. Жестокий, унизительный, разрушающий опыт. Отец и сын, запертые вместе на восьми квадратных метрах, – отличный итог их загубленных жизней. Видеть друг на друга в изнурительной рутине повседневных дел. Раздеваться, одеваться, есть, пить, ходить по очереди в туалет за ширму. Пытка. Наказание внутри наказания.
Мы подозревали, что нас посадили вместе с целью развязать нам язык. Следствие надеялось, что таким образом подтолкнет нас к сотрудничеству с правосудием. Но мы никогда не разговаривали друг с другом. Говорить было не о чем. Мы часами могли молчать.
Мы хирели, опускаясь на дно страданий, навсегда подменивших для нас жизнь. Тот, кто не испытал ничего подобного, не сможет меня понять. Пять лет спустя нас перевели в другую тюрьму, но там мы уже сидели в разных камерах. Вероятно, следователи и вправду держали нас вместе столько лет с намерением “разговорить” – а теперь поняли всю бесполезность подобной меры, ведь мы с отцом так и не сдались. Нас развели по разным камерам, хотя мы и находились в одной тюрьме. И это было к лучшему.
Потом нас разлучили навсегда. Отца отправили в Секондильяно, а меня в Каринолу. Помню день переезда. Я издалека увидел, как отец, забираясь в арестантскую машину, поднял руки в наручниках и помахал мне, в то время как я ожидал посадки в другой фургон. От этого воспоминания у меня сжимается сердце, ведь тогда я видел отца в последний раз.
В аду тюрьмы Секондильяно отец начал медленно умирать. Первый инфаркт, второй. Невозможно описать боль, которую испытываешь, зная о муках родных. Я страдал за отца и был вне себя от ярости. Тюрьма – тяжелое наказание, а когда человек болен, заключение переносится еще тяжелей. Оно становится пыткой. Отец перенес несколько инфарктов. Он не мог самостоятельно помыться, сменить белье. Он был уничтожен физически и морально. Вот почему в определенный момент… Нет, не могу об этом говорить. Я не в состоянии произнести это слово. У меня перехватывает дыхание.
Мне сообщили о его самоубийстве в то же утро. Двадцать пятого мая 2007 года. Меня вызвали из камеры и отвели в переговорную.
Сообщить новость должна была женщина – социальный работник. Она еще не успела произнести ни слова, но по выражению ее лица я тотчас догадался, что ничего хорошего меня не ждет. Я вежливо поздоровался с ней и попросил охрану оставить нас наедине. Женщина помрачнела еще больше.
– Я должна сообщить вам неприятное известие, оно касается вашего отца… Видите ли, к сожалению…
Она явно подыскивала слова, говорила мягко, по-матерински. Но к начатой было фразе ничего не нужно добавлять. Я молчал и смотрел в пол. Она напомнила, что я имею право пойти на похороны. Известие настолько потрясло меня, что я утратил дар речи. Я лишь спросил, могу ли вернуться в камеру.
– Но скажите, все-таки, пойдете ли вы на похороны, – настаивала женщина.
– Нет, не пойду, – ответил я сухо и вернулся в камеру. На следующий день, после ужасной бессонной ночи, полной горьких раздумий, я спросил у начальника тюрьмы разрешения поехать домой и обнять мою любимую маму – вместо похорон. Это было предусмотрено здешним порядком, так что мне не делали никаких одолжений. Два дня спустя меня отвезли в бронированной машине на поминки в Казамарину. Десять часов пути в бронированной машине. Ни шагу без сопровождения охраны, я даже не мог выйти один в туалет.
Я крепко обнял мать, сестер, младшего брата, глотая слезы, которые непрерывно текли по щекам. С деликатностью, необходимой в подобной ситуации, полицейские отстранили меня от матери: настала пора возвращаться. Обратный путь был долгим и тяжелым. Сердце ныло от боли, с которой я остался наедине в пустоте камеры.
Прощальные письма
Через три дня после поминок я получил письмо. Я сразу узнал почерк. И долго теребил конверт похолодевшими пальцами, не решаясь открыть. Я присел на нары. Отправителю не нужно было писать на конверте имя и адрес – все ясно и так.
Особая марка и печать с датой “25 мая 2007 года”.
Я все понял. Я попытался открыть конверт, но не смог. Положил нераспечатанное письмо в другой конверт, взял листок бумаги, набросал пару строк и отправил все матери. Тогда же почтальон доставил ей еще одно письмо. Знакомый почерк, та же марка и печать и тот же отправитель – мой отец. Письмо было адресовано синьоре Франческе, моей матери. В конверт вложено шесть листов в линейку, исписанных ручкой, печатными буквами. Письмо для жены и еще три письма – для каждого из детей. С щемящим сердцем они прочли и перечли прощальное послание отца.