Книги

Сообщество как городская практика

22
18
20
22
24
26
28
30

каждый человек, замкнувшийся в самом себе, ведет себя так, будто ему чужда участь всех остальных. Весь род человеческий составляют для него его дети и близкие друзья. Что же касается его взаимодействий со своими согражданами, то он может смешиваться с ними, но не видит в них именно сограждан, он соприкасается с ними, но не чувствует их, он существует лишь в себе и для себя единственного. И если в подобных условиях в его сознании остается некое ощущение семьи, то ощущение общества в нем больше не существует (Tocqueville 2003, цит. по: Sennett 1992b: vi[8]).

В качестве «науки» социология стала появляться на свет из литературной и социальной критики в конце XIX века на севере Западной Европы. Благодаря эксплуатации колоний, индустриализации и урбанизации (в рамках последнего процесса население более динамично растет в городах, нежели в сельской местности) в этой части света аграрные и главным образом феодальные общества превращались в индустриализованные, основанные на классовом разделении социальные формации. По мере того как города расширялись с невероятной скоростью и становились символами порока, дезинтеграции, анонимности и аморальности, непосредственным результатом всего этого оказывалось опасение за исчезновение сообществ, которое с самого начала воспринималось как взаимосвязанное с городским развитием. Вслед за Фердинандом Тённисом (Tönnies 1887 / Тённис 2002), который рассматривал социальное изменение как некий сдвиг в континууме от Gemeinschaft[9] и Gesellschaft[10] (см. Bell and Newby 1971: 23), многие социологи, например ученый Чикагской школы Луис Вирт (Wirth 1938 / Вирт 2005: 93–118), рассматривали исчезновение традиционных «естественных» скреп как нечто имеющее причинно-следственную связь с городом. Урбанизм оказывался жизненным укладом, спровоцированным плотностью, гетерогенностью и размером большого города. Некоторые исследователи, например Георг Зиммель (Simmel 1995 / Зиммель 2018), считали, что он даст человечеству свободу. Но по мере распада социального контроля нарастало характерное для городов опасение, что люди будут жить в состоянии атомизации, разъединенности и одиночества.

Многочисленные исследования дискуссий по данной теме демонстрируют, что интерес к социальным связям занимал важное место в социальной науке с самого ее начала (обзорное изложение см. в: Vidich, Bensman and Stein 1964; Bell and Newby 1974; Saunders 1986; Nisbet 1993). Одной из неизменных проблем при этом оставалось смешение того, чем сообщество должно быть – то есть нормативного предписания для сообщества, – и того, чем оно оказывается в актуальном опыте людей – его эмпирического описания (Bell and Newby 1974: xlvii; см. также de Valk 1977: 108). Различные ранние определения сообщества и точки зрения на него дают понять, что сообщество представляло собой некую социальную сущность (entity), располагающуюся в физическом пространстве, что оно подразумевало общие и устоявшиеся жизненные стили, а также включало то или иное представление о коллективном поведении (Kaufman 1959: 9; см. также Kolaja and Sutton 1960). Теперь для того, чтобы проиллюстрировать эти ранние представления, обратимся вкратце к некоторым историческим направлениям урбанистических исследований, в особенности в области социологии города.

Многие характерные для Запада опасения по поводу сообщества напрямую связаны с трансформациями, происходившими в индустриальную эпоху (см. Janowitz 1978: 264), как в сельской местности, так и в городе. Разделение жизни на отдельные сферы – рабочую и нерабочую, публичную и приватную, производственную и репродуктивную – породило сложный набор изменений, которые неизбежно повлияли на способы взаимосвязи и обособления людей, или, используя терминологию Зиммеля (Simmel 1964), на то, как они формируют сети принадлежностей (affiliations). Индустриализация отделила работу от места проживания и сформировала сообщества жилых районов, однако включенность в них их участников и их привязанность к подобным сообществам различались очень существенно (Janowitz 1978: 264). Макс Глакман (Gluckman 1961) и его коллеги отмечали, что в городах Центральной Африки «доминирующей реальностью была индустриальная система, а первоочередными пунктами ориентации для горожанина выступали сообщества по интересам и возникшая вместе с ними система престижа» (цит. в: Hannerz 1980: 141). Как утверждает Моррис Яновиц, социальная ткань столичного города в условиях индустриализации менялась не потому, что город увеличивался в размерах, а потому, что менялся его организационный масштаб (Janowitz 1982: xi). Однако на протяжении долгого времени городские районы, населенные рабочим классом, по-прежнему рассматривались как имеющие географическую организацию и обеспечивающие семьям рабочих их первоочередные потребности (ibid.). В условиях индустриализации миграция в крупный город означала, что для домохозяйств новоприбывших реалистичным ответом на проблемы низких доходов, экономической нужды и непредсказуемых кризисов выступали сети самопомощи (Bulmer 1987: 49), если иные альтернативы отсутствовали (ibid.: 55). Сэмюэл Овуор и Дик Фукен (Owuor and Foeken 2006: 22) продемонстрировали, каким образом в трех районах города Накуру в Кении прослеживалась тенденция к выстраиванию различной неформальной экономической деятельности мигрантов на базе соседства. Аналогичные утверждения делают Назнин Канджи (Kanji 1995) применительно к Хараре в Зимбабве и Сандра Уоллмен (Wallman 1996) применительно к Кампале в Уганде. Жан Омасомбо также демонстрирует, каким образом развивались новые формы социальных контактов и связей в Кисангани (Конго) после коллапса государства в эпоху Мобуту (Omasombo 2005: 96–117). Феномен традиционных районных сообществ (neighbourhoodism), по утверждению Мартина Балмера,

не основывался на какой-то «естественной» человеческой склонности приходить на помощь или на абстрактной доброжелательности к другим, а выступал специфической реакцией на экономические невзгоды и обездоленность – взаимопомощь оказывалась способом справляться с этим. В изменившихся обстоятельствах конца ХX века – в условиях гораздо большего процветания, стабильности и выбора – подобные традиционные модели едва ли сохранятся (Bulmer 1987: 91; см. также Gans 1975).

Как только поле исследования смещалось от первоочередного интереса к морфологическим характеристикам пространства в направлении преемственности между деревней и городом, исследование сообщества оказывалось прежде всего – в особенности в Великобритании – исследованием районов проживания рабочего класса. Подобную разновидность исследований тоже необходимо рассматривать на фоне, сформированном опасением за смерть сообщества. Колин Белл и Говард Ньюби (Bell and Newby 1974: 42) утверждают даже, что изучение сельских и рабочих сообществ Великобритании могло быть порождено самим представлением о наличии некой «умирающей культуры». Богатое индустриальное наследие и коллективные публичные воспоминания о «традиционных» сообществах рабочего класса (их отражением, например, выступают выставки Народного музея истории в Манчестере или Куорри-Бэнк-Милл[11], расположенная рядом с этим городом) усиливают впечатление, что для локальной культуры рабочего класса, несмотря на его бедность, были характерны солидарность и сочувствие, которых больше не найти в сегодняшних бедных кварталах. Указанные экспозиции умалчивают о власти и эксплуатации, на которых была основана целая производственная система. Например, авторы текста, сопровождающего экспозицию в Куорри-Бэнк-Милл, объясняют отсутствие на этой фабрике волнений трудящихся хорошими условиями труда и великолепными отношениями между работодателем и работником, а не угнетением в рабочем поселке или устрашением людей на их рабочем месте (см. также Blokland 2003: 5). Сами фабрики давали ощущение сообщества – это было «не просто сборище работающих мужчин и женщин»: «Там постоянно шутили, собирались в уборных… Постоянное стремление к коммунальности выступало признаком естественного образа жизни» (Jackson 1968: 156). О том, что среди рабочего класса можно было обнаружить наиболее тесные взаимосвязи, утверждала и Элизабет Ботт (Bott 1968: 103). У всех перечисленных авторов мало говорится о преимуществах послушных работников для воспроизводства труда, – преимуществах, которые давали тихие, семейные, неполитические сообщества и которые были столь выгодны для элит. Особенно действенным, основанным на неосознаваемом классовом статусе инструментом против воинственных сообществ было формирование религиозных и этнических сообществ. Стимулируя идентификацию с иными категориями, нежели категория класса, элиты могли предотвратить формирование класса «для себя» – или по меньшей мере держать его под контролем. Там, где религия продолжает господствовать в общественной жизни, подобным эффектом по-прежнему обладают религиозные организации наподобие тех, что существуют в Бейруте (Bou Akar 2012), или религиозные ритуалы, такие как пуджа[12] в индийской Калькутте. Анна Мадёф показывает, что аналогичный результат приносят фестивали, происходящие в дни мавлида (празднования дня рождения пророка Мухаммеда) в египетском Каире (Madoeuf, 2005: 68–99).

Сетования по поводу утраченного сообщества шли рука об руку с ростом достатка рабочего класса и изменением классовой структуры в Великобритании (Goldthorpe et al. 1968; Devine 1992). В 1950-х и 1960-х годах представление о «приватизировавшемся рабочем» подразумевало угрозу распада уникального образа жизни британского рабочего класса, включая его знаменитую солидарность (Devine et al. 2005: 5–6). Бен Рогали и Беки Тейлор (Rogaly and Taylor 2009) описывали то, каким образом благодаря деиндустриализации стали получать новые формулировки пространственные и временны́е измерения класса: они утверждают, что те изменения, которые ощущали сообщества рабочего класса начиная с 1980-х годов, попросту означали, что сама «принадлежность к рабочему классу» (workingclassness) подвергалась перенастройке, и такие компоненты, как место и сообщество, больше не имели с ней неразрывной связи. Рогали и Тейлор также отмечали, что сетования по поводу утраты сообщества были особенно заметны в работах, посвященных территориям проживания рабочего класса в крупных городах: какими бы бедными, отверженными и нездоровыми ни были эти трущобы городских гетто, о них вспоминали как о чем-то, что обеспечивало поддержку и самопомощь, как об источниках солидарности. Мартин Олброу показал, каким образом исследователи стали рассматривать культуру рабочего класса в качестве

повторяющегося воплощения повседневных практик людьми, которые хорошо знают друг друга, а их жизненный ритм не тревожат происшествия или чужаки… Этот образ воспроизводится в десятках исследований сообществ, где цели анализа предполагают вынос за скобки посетителей, не проживающих на их территории, поездок за ее пределы, событий национального масштаба, а прежде всего, притока и оттока населения (Albrow 1997: 40 и 45).

В подобных исследованиях рассматривались люди, пускающие корни, но при этом игнорировались люди, пускающиеся в путь, и не принималась во внимание уже нарастающая миграция как внутри конкретной страны, так и из-за ее пределов. Кроме того, взаимосвязь между утратой сообщества и деиндустриализацией демонстрировала исследовательский уклон в сторону Глобального Севера:

Продолжая теоретизировать по поводу постиндустриализма, мы переживаем… одну из величайших волн индустриализации в истории. Такой простой показатель, как абсолютная численность промышленных рабочих, ‹…› демонстрирует продолжающийся рост (Castells 1996: 113 / Кастельс 2000).

Только в дельте Жемчужной реки (Чжуцзян) в Китае в 1990-е годы было создано по меньшей мере 6 млн новых рабочих мест в промышленности. Деиндустриализация повлияла на множество регионов мира, однако она не была глобальным феноменом, который повсеместно оказывал одно и то же воздействие. Напротив, деиндустриализация одних территорий напрямую связана с индустриализацией других.

В США первые исследования сообщества, представленные Чикагской школой, были сосредоточены на иных темах, однако исповедовали тот же социально-экологический подход, что и британские исследования. В них также делалось допущение, что солидарность и общие интересы проистекали из общего места проживания (Bell and Newby 1974: xlvii) функционализм Толкотта Парсонса в дальнейшем демонстрировал тот же уклон, что характерен для Грэхэма Дея; см. Day 2006: 12). Пытаясь осмыслить стремительную урбанизацию в Чикаго в начале ХX века, Роберт Парк, Эрнст Бёрджесс и их коллеги по группе исследователей, в дальнейшем получившей известность как Чикагская школа социологии, поставили задачу объяснения урбанистической формы исходя из первого фундаментального представления о том, что люди в больших городах вовлечены в непрекращающуюся конкуренцию, ведущую к взаимным адаптациям: «В пределах городского сообщества – фактически в пределах естественной территории человеческой адаптации – действуют силы, которые, как правило, приводят к упорядоченному и типичному разделению на группы населения и институтов этой территории» (Park 1952: 14; см. также Hatt 1961: 104; Park 1961: 25–26; Wirth 1961: 73). Идея города как естественного феномена отражала точку зрения Чикагской школы, согласно которой город невозможно с легкостью подвергнуть воздействию: «город предстает не артефактом, а естественным феноменом» (Zorbaugh 1961: 46). Рост городов породил конкуренцию за дефицитные ресурсы, которая распространилась на городские районы, и последние тем самым приобрели особенные социальные характеристики. Смысл подобного подхода заключался в том, что эти «горошины в стручке» приведут к формированию субкультур, ограниченных той или иной территорией (McKenzie 1968: 17). Отсеивание и сортировка расставят всё по своим местам:

Каждая естественная территория города, как правило, отбирает из мобильного конкурирующего городского потока конкретных индивидов, предназначенных для этой территории. Эти индивиды, в свою очередь, придают территории ее особенный характер… Физическую индивидуальность естественных территорий города заново подчеркивает культурная индивидуальность групп населения, выделившихся в пределах этих территорий. Естественные территории и естественные группы имеют тенденцию к совпадению (Zorbaugh 1961: 47).

Подобные территории могут отличаться от административных единиц на карте города:

Естественная территория… представляет собой единицу в физической структуре города, которая характеризуется материальной индивидуальностью и типичными для нее настроениями, ощущениями и интересами людей, обособленных внутри нее (ibid.).

Одним словом, Парк и его коллеги фактически не проводили никакого концептуального различия между городским районом и сообществом. Они ассоциировали территориальное единство с культурным единством, понимали культуру как некую систему и рассматривали городские районы как чрезвычайно автономные структуры, как будто политика и власть в масштабе города не играли никакой роли.

Вторая принципиальная идея Чикагской школы заключалась в опасении ее представителей, что урбанизация уничтожит суть жизни в сообществе. Знаковым текстом, в котором выражалось это опасение, стала работа Вирта «Урбанизм как образ жизни» (Wirth 1938 / Вирт 2005: 93–118). Урбанизм предоставлял огромное разнообразие вариантов социальных связей, а негативное воздействие урбанизма на локальное сообщество будут объяснять гетерогенностью городского населения (Silverman 1986: 313). Поверхностные, напоминающие деловые отношения и организационные структуры, анонимность и вытекающее из этого исчезновение сообщества Вирт связывал с ростом размеров, гетерогенности и плотности городов (см. также Abu-Lughod 1991: 270).

Идеи, которые выдвигали исследователи Чикагской школы, по большей части имели смысл в то время и в том месте, когда создавались их работы. Рост городов в США происходил главным образом за счет миграции из Старого Света: переселенцы из различных европейских стран изначально селились в этнических анклавах, что зачастую было результатом цепной миграции и структуры рынка труда. Таким образом, большой американский город выступал порождением таких расходящихся факторов, как отчетливые языковые, гастрономические, религиозные и досуговые различия между переселенцами; взаимозависимость по этническим критериям в отсутствие иных «зонтичных» сетей социальной поддержки или государства благосостояния; историческая преемственность между прибытиями эмигрантов; наконец, дискриминация, с которой сталкивались новоприбывшие группы (см. Glazer and Moynihan 1970: xxxiii). Однако упоминавшиеся выше отсеивание и сортировка не были ни «естественными» (см. Logan and Molotch 1987), ни универсальными. При социалистических режимах, например в Восточной и Центральной Европе, а также в Северном Вьетнаме (Schwenkel 2013), сообщество было тесно связано с городским районом в результате направляемого государством планирования жизненных сред, целью чего являлось производство граждан социалистических городов. Для идеальных новых граждан строились в 1970-е годы и новые города в Египте (Florin 2005: 35–37). Та или иная стратификация мест не проистекает из открытой конкуренции равных индивидов. Помимо влияния людей и их отношений, не существует никакого естественного упорядочивания городских территорий. Различие между местами есть неравенство между местами, и это неравенство имеет политический характер. Как указывает Джон Р. Логан (Logan 1983: 75), люди и организации «постоянно стремятся воздействовать на процессы роста, чтобы с помощью политического действия поддерживать или создавать различные виды неравенства между местами с целью собственной выгоды». Кроме того, хотя Чикагская школа преимущественно проявляла интерес к подходу, сосредоточенному на способах изменения города, примечательно то, насколько статичной была ее идея локального сообщества (Amersfoort 1982).

Кроме черт сходства в своих исследовательских методах, рассмотренные традиционные британская и американская интерпретации сообщества обладают четырьмя общими особенностями (о методе в исследованиях сообщества см. Vidich et al. 1964). Во-первых, их характеризует довольно романтическое изображение социального мира, в котором сообщество как будто лишено политической и властной составляющих, места не входят в определенную иерархию, а исключение не выступает главным политическим процессом. К этой особенности мы еще вернемся.

Во-вторых, все эти исследования выступают отражением давно обсуждаемого противопоставления городского и сельского. Еще со времен книги Тённиса об общине и обществе (Tönnies 1887 / Тённис 2002) «сельское» выступает неким идиллическим изображением прочно сплетенной солидарности в сообществе, тогда как «городское» (urban) отождествляется с холодным, атомизированным, рациональным образом жизни в большом городе. Очевидно, что подобное различение утратило свою актуальность, если вообще ею обладало. Хотя многие исследователи изначально приходили к выводу, что городские обитатели имеют меньше связей со своими соседями, чем люди из небольших мест (Silverman 1986: 312), сегодня ученые в целом соглашаются, что рассуждения о «сущности» сельского или городского – это бесплодная трата времени, а допущение, что урбанизм представляет собой образ жизни, локализованный исключительно внутри крупного города, не имеет смысла. Исследования на африканском материале (Konings and Foeken 2006) более чем убедительно продемонстрировали, что сельское и городское остаются взаимосвязанными посредством родственных и экономических связей. Некоторые авторы (Brenner and Schmid 2014) утверждают даже, что урбанизм стал планетарным.