Исмаил вспомнил, как выглядел мистер Фукида – у того почти не было видно глаз. Веки смыкались, оставалась лишь узенькая щелочка, откуда иногда сползала едва заметная слезинка. Стекая вдоль морщин, слезинка в конце концов превращалась в испарину на скуле; скулы были единственными выступами на плоском лице японца. От мистера Фукида пахло имбирем и луком, а когда он улыбался, обнажая огромные, как валуны на пляже, зубы, отдавало еще и чесночным порошком.
– Да, миссис Чэмберс сварит неплохое варенье, – сказал отец просто, нисколько не гордясь. Он покачал головой, искренне восхищаясь обилием великолепных ягод; клубника была выставлена в неглубоких широких корзинах; крупная, налитая, спелого бордового цвета и душистая, она олицетворяла собой воистину царское изобилие. – Такую не стыдно и королеве поднести, – оценил отец. – Снимаю перед вами шляпу, мистер Фукида.
– Хорошая земля, частые дожди, много солнца и шестеро детей.
– Да нет, мистер Фукида, вы не открываете главный секрет. Я тоже пробовал заняться клубникой, даже несколько раз, и условия были те же.
– Побольше детей, – ответил мистер Фукида и широко улыбнулся, сверкнув золотыми коронками. – Побольше детей – вот и весь секрет. Вот что важно, мистер Чэмберс.
– Что ж, мы старались, видит Бог, – ответил отец. – Но наш Исмаил… он двоих парней стоит! Что там, троих! Мы на него так надеемся.
– Конечно, – закивал мистер Фукида. – И мы верим, что его ждет большое будущее. Он весь в вас, такой же сильный. Ваш сын – отличный парень, мистер Чэмберс!
Исмаил поднялся по истертым ступеням лестницы к себе в комнату и, порывшись в коробке, откопал руководство по управлению лодками. В книге был заложен конверт с обратным адресом Кенни Ямасита, с наклеенной вверх ногами маркой, надписанный изящным почерком Хацуэ. И с ним письмо на рисовой бумаге; бумага напоминала ломкие листья зимой, приходя в негодность после стольких лет. Одной руки достанет, чтобы сжать письмо Хацуэ, мгновенно превратив его в труху, навсегда уничтожив. «Я не люблю тебя, Исмаил… В тот последний раз в дупле кедра, когда мы были близки, я вдруг ясно осознала, что все не так, все неправильно. Я поняла, что мы не должны быть вместе…»
Он стал читать письмо во второй раз, приближаясь к последним словам: «Исмаил! Пусть у тебя все будет хорошо. Ты человек великодушный, мягкий и добрый, я не сомневаюсь, что в жизни ты многого добьешься, но я прощаюсь с тобой. Мы должны расстаться, и пусть каждый живет своей жизнью, пусть двигается вперед».
Однако из-за войны, потерянной руки и всего остального его душа порядком измельчала. И в жизни он вовсе никуда не продвинулся. Ничего значительного он не добился, так… строчит заметки о строительстве дорог, заседаниях садоводческого клуба, спортивных состязаниях среди школьников. Вот уже четыре года жизнь его идет своим чередом, он заполняет полосы газеты словами, выбирая надежные, проверенные темы, печатает расписание движения парома, таблицы приливов-отливов, всякого рода объявления. Может, об этом говорили ее глаза в те редкие моменты, когда она смотрела на него, может, он пал в ее глазах, не оправдав высоких ожиданий. Исмаил перечитал письмо еще раз и понял, что когда-то Хацуэ восхищалась им. И это восхищение чем-то таким, что в нем было, осталось даже тогда, когда она уже не любила его. И это что-то, эту частичку себя он с годами растерял.
Исмаил положил письмо обратно в коробку и спустился вниз. Мать спала, чуть слышно похрапывая – из глотки доносилось какое-то клокотание. В отсвете лампы, горевшей в коридоре, мать казалась очень старой; она лежала на подушке щекой, ночной колпак съехал ей прямо на лоб. Лицо матери было испещрено морщинами, и, глядя на них, Исмаил почувствовал, до чего же будет тосковать, когда матери не станет. Неважно, сходятся они в вопросах веры или нет. Важно только то, что она его мать и не отказалась от своего сына, а по-прежнему любит его. Исмаил подумал, что все это время приезжал к ней не только из чувства сыновнего долга, но и по зову собственного сердца. Сколько же лет он пытался уверить себя в обратном! Воображая, будто ее смерть – а ведь однажды мать уйдет, оставит его одного в этом мире – не причинит ему больших страданий.
Исмаил надел пальто и вышел на улицу, зашагав под россыпью звезд. Ноги сами повели его к зарослям кедров; очутившись под шатром веток, он вдохнул прежний, знакомый из детства аромат и свежесть недавно выпавшего снега. Здесь, под деревьями, он был чистым и нетронутым. Снег лежал на ветках кедров, а выше виднелось декабрьское, без единого облачка небо с ледяными точками звезд. Исмаил шагал привычной дорогой туда, где тропинка выходила на пляж, где летом цвела стена жимолости, сплетаясь с морошкой и диким шиповником; потом срезал путь по лощине с укрытыми снегом папоротниками и оказался перед тем самым дуплистым кедром.
Исмаил залез ненадолго внутрь, поплотнее запахнув пальто. Он прислушался к окружающему миру, приглушенному снегом; не было слышно ни единого звука. Вокруг стояла звенящая тишина, и он вдруг понял, что это больше не его место, он больше не помещается в дупле. Дерево должны найти другие, гораздо моложе его, и сделать его местом своих тайных свиданий. Так же, как когда-то они с Хацуэ. Может, от них оно отведет беду, спасет от того, что он, Исмаил, теперь видел совершенно отчетливо: в мире безмолвно, холодно и пусто, и в этом его невероятная красота.
Он вылез из дупла, зашагал по лесу и вышел на клубничные поля семьи Имада. Идти между рядов было легко, он шел, а снег искрился в отсветах луны. Наконец он взошел на крыльцо, зашел в гостиную, где ни разу не был, и сел с Хацуэ, ее матерью и отцом. Хацуэ сидела рядом, совсем рядом, в ночной рубашке и накинутом поверх старом халате отца, ее волосы струились волнами по спине и доходили до поясницы. Он сунул руку в карман и достал листки с маяка. А потом прочитал им скоропись и объяснил, почему пришел в половине одиннадцатого, зачем хочет поговорить с Хацуэ, когда прошло столько лет.
Глава 32
Позвонить судье Филдингу не было никакой возможности – телефоны молчали по всему Южному пляжу. Поэтому они вчетвером, сидя с чашками зеленого чаю в руках, тихо разговаривали под треск и гудение пузатой печки в углу. Говорили о процессе над Кабуо, единственной существующей для них теме вот уже столько дней. Было поздно, в комнате разливалось тепло, а за окном все замерзло, омытое лунным светом. Исмаил, раньше писавший о судебных процессах в Сиэтле, утешил Хацуэ и ее родителей, заверив их, что с такими записями судья Филдинг объявит пересмотр дела.
Хацуэ вспомнила, что шериф, давая показания, упомянул опрокинутую кружку на полу рубки. Это значит, сказала Хацуэ, что шхуну Карла Хайнэ качнуло волной от грузового корабля. А раз Карл так и не поднял кружку, то эта же волна сбросила и его самого. Значит, суд над Кабуо должен быть прекращен.
Мать заметила дочери, что сам по себе разлитый кофе еще ничего не доказывает. Отец согласился с ней, прибавив, что кроме разлитого кофе должно быть что-то еще. Кабуо предъявлено слишком серьезное обвинение; чтобы избежать тюрьмы, понадобится нечто гораздо более существенное, чем опрокинутая кружка.
Фудзико осторожно подлила Исмаилу чай и спросила, как поживает его мать. Фудзико сказала, что всегда была высокого мнения о всей их семье. И похвалила газету Исмаила. Сходив за тарелкой с печеньем, она предложила ему взять хотя бы одно. Потом захныкал ребенок Хацуэ – до них отчетливо донесся его плач, – и Фудзико ушла.
В полночь Исмаил засобирался; он пожал руку Хисао, сказал спасибо за чай и попросил поблагодарить ушедшую Фудзико. Хацуэ проводила его до крыльца; она стояла в сапогах, в старом отцовском халате, засунув руки глубоко в карманы. Изо рта ее вырывались клубы пара, заслоняя лицо.