Книги

Скопус. Антология поэзии и прозы

22
18
20
22
24
26
28
30

Он стоял в углу и тоскливо слушал, смотрел на нее, черную, худую, с тонкими кривыми ногами, с горящими глазами — нелюбимую свою жену, данную ему богом в этой его жизни, в этой двухкомнатной квартире, с этой вот красной ковровой дорожкой, положенной по диагонали. Удивительно, что именно она, из всех женщин, смогла родить ему сына — а ведь бог ты мой, какие женщины были! Он женился немедленно, как только узнал, что будет ребенок. Трехлетний сын был единственной реальностью, данной ему в ощущении — сероглазый, как он сам, полненький, спокойный. Он представил себе, что было бы, если бы мужчины умели рожать детей… Вот они завтракают с сыном вдвоем, вот он купает его… Он отвлекся несколько, а когда привлекся, то заметил, что времени совсем не оставалось и что надо было кончать балаган, если он хотел успеть на самолет.

— Слушай, сказал он, — кончай, я не могу больше… Через две недели вернусь и подадим, бог с тобой.

— Обещай, — завопила жена, сверкая очами и стараясь не упустить момент, — клянись!

— Клянусь, — сказал он и поднял чемодан.

У него была смешанная национальность; самые разнообразные предки его имели привычку жениться на еврейках, фамилия шла от далекого немецкого барона — Миллер, имя было русское — Сергей и похож он был на русского дворянина, даже одетый в обноски.

Он вышел на улицу, вдохнул осенний московский, воздух, еще не холодный, свежий, как яблоко, посмотрел на низкое черное небо, тусклые уличные фонари, под которыми валялась разноцветная листва — Москва, Россия, душа из нее вон! Надо же, влюбиться в такую страну — лесочки, бережочки, лагеречки… Сын вырастет свободным человеком, спросит: «Папа, а что такое лагерь?» — «Видишь ли, сынок, кхе-хе…» И не расскажешь, ей-богу; как-то неудобно перед ребенком. Выходит, действительно пора ехать. Пекло там, говорят; по холодильникам, небось, сидят… Эх, откуда эти дети на нашу голову — гнил бы себе мирно в России, так нет…

И он почти весело вскочил на подножку автобуса, катившего в аэропорт.

Через 48 часов, в полдень, он стоял на рыжем покатом склоне, в предгорьях Тянь-Шаня, и рядом с ним, в шортах и кедах, находилась вполне милая исследовательница живой природы по имени Геня Рабинович. Они стояли так временно, отдыхая, и потом полезли еще выше, причем он взял ее за руку, якобы для помощи — и уже не отпускал, а она, между прочим, не отнимала. Чтобы не слишком смущать ее, он все время травил старые анекдоты, и она, простая душа, покатывалась над ними, из чего он заключил, что ею не слишком занимались и знакомых у нее не так уж много.

Таким манером добрались они до гребня, перевалили и очутились перед прекрасным деревом с круглой кроной, сплошь увешанным золотыми яблочками, как на иранских миниатюрах. Они рвали и ели эти кисленькие, приятные на вкус яблочки, и горы стояли вокруг них грядами, синие на горизонте, с тенями и провалами, в дымке облаков и в солнечном мареве. Он пошутил, что для рая только змия-искусителя не хватает — как вдруг змий деловито прополз мимо, в виде небольшого плоского ужа, сильно помельчавший, запылившийся за последние тысячелетия. Тут только заметил он, что все это не случайно. Что-то такое тут было.

Слишком ровным кругом лежала поляна, в центре которой находилось дерево и, тем самым, они; желтое солнце плавилось точно над их головами, а горы шли огромными концентрическими кругами — опять же вокруг них, по-видимому, являвшихся в этот момент пупом мироздания — и тогда, повинуясь скорее эстетическому чувству, нежели желанию, он обнял Геню за плечи, глядя в ее немного испуганные, детские глаза — так, чтобы она могла освободиться, отстраниться, если захочет — и когда она не отстранилась, легонько поцеловал ее, и удивился, какой вышел сладкий поцелуй, и поцеловал ее еще раз. И они стояли так и целовались, невероятно сладко, не задыхаясь и не падая в любовных корчах на траву, в тени дерева, под треньканье какой-то птицы — пока снизу не стали кричать братья-биологи, не понимавшие, куда они могли провалиться.

С этого момента все свои дела они проводили под различного рода деревьями, никогда не возвращаясь к тому, первому, увешанному яблочками — чтобы оно, бессмертное, стояло вовеки. Они вообще несколько сошли с ума, обезумели, как люди, выигравшие миллион накануне банкротства, и ходили с таинственным, гордым видом, в полной уверенности, что их встреча организована некими высшими силами, которые чуть ли не горы воздвигали специально для этого — а уж конференция-то, конечно, никакой другой цели не имела.

Только однажды они прервались, когда Гене надо было сделать доклад — он первый раз пошел на заседание, где был встречен хихиканьем и похлопываньем по плечу, ибо выяснилось, что Геня, Генриетта Рабинович, как было написано в программе, до сих пор славилась своей добродетельностью, и он, таким образом, стяжал лавры. Двое его ребят, Валя Костюченко и Лева Розенцвайг, сели рядом, гордясь своим шефом, и в самом легкомысленном, благожелательном настроении публика стала слушать аспирантку Рабинович, очень бледную и волнующуюся, в платье по такому случаю. Минут через десять, однако, всякое благодушие кончилось, ибо вместо невинного научного лепета, приличного даме, Геня вздумала опровергать авторитеты, сидевшие тут же и скрежетавшие протезами, и только вмешательство совсем крупного ученого, с Нобелевским нимбом вокруг головы, заявившего, что он всегда примерно так и думал, спасло Геню от погрома.

Сергей смотрел, как она ругается со старичками, взъерошенная, отчаянно-храбрая, ни дать ни взять воробей, спасающий свое имущество, и про себя наслаждался побоищем — но это уже потом, когда непосредственная опасность миновала, а до этого он только от страха глаза закрывал и готовил защитительную речь, которая в сложившихся обстоятельствах окончательно погубила бы дело. Когда доклад кончился — самый многолюдный, скандальный и интересный доклад за весь симпозиум — Геня получила предложение от «самого» ходить к ним на семинар — честь, которой мало кто из присутствующих был удостоен, и сияя от уха до уха, счастливая, запаренная, она побежала переодеваться, чтобы быстрее бежать куда-нибудь со своим ненаглядным и там, тараторя, вскрикивая, закрывая глаза и всплескивая руками, поведать ему свои переживания.

Их дела широко обсуждались общественностью; знающие люди рассказывали про Гениного мужа, железного человека. Известно было, что он добыл Геню тяжелым трудом, ходя за ней следом, сначала открыто, а когда она стала сердиться, тайно; утром и вечером ждал у подъезда, проверяя уходы и приходы, с кем и как — так что в плохую погоду она невольно торопилась домой, зная, что он торчит на холоде, голодный, в черном рыбьем пальто, и в его твердых голубых глазах можно было прочесть, что он скорее умрет, нежели прекратит. Он был русский и до знакомства с Геней — антисемит, но если бы Геня велела ему совершить обрезание или заговорить по-китайски — через две недели он был бы обрезан, аккуратно и точно, а по-китайски говорил бы с самым правильным, пекинским акцентом.

В конце концов Геня плюнула и вышла за него замуж, считая, что лучше пусть она одна будет мучаться, чем они оба. Женившись, он продолжал свою линию, которая заключалась в том, что Геня должна быть счастлива и заниматься наукой; поэтому, когда родилась дочка, он отправил Геню работать, а сам остался дома — случай беспрецедентный в мировой практике; ребенок, конечно, был ухожен мастерски, и он еще успевал подрабатывать в вечерней школе, преподавая физику. Дома он все делал сам, и на каждом шагу у них щелкало и выключалось какое-нибудь автоматическое его изобретение, а беленькая дочка играла потрясающими дидактическими игрушками собственного производства, развертывающимися и раскладывающимися в трех измерениях.

Через три года он, наконец, решился, отдал дочку в детский сад, вздохнул облегченно — и отправил Геню на конференцию делать доклад. Вот какая это была конференция, и вот почему Генины знакомые глаза отводили, когда наша парочка, с утра пораньше, сразу после завтрака, в кедах и шортах, нахально проходила мимо зала заседаний и, сделав ручкой, лезла на очередную вершину. Геня сорвалась с цепи, и видя это нарастающее безумие, а также его изменившееся как бы проснувшееся лицо, ученые-биологи мало-помалу догадались, что перед ними не простая интрижка, а что-то вроде любви, и были поражены, что такое еще случается в наше время. Существовало, правда, течение, осуждающее этого матерого павиана, который воспользовался неопытностью втюрившейся в него девочки, и представители этого направления требовали напомнить об ответственности, пристыдить, просто поговорить, наконец.

Провернуть это дело взялся верный ученик Лева Розенцвайг, несмотря на угрозу побоев и эпитет «говно» со стороны Вали Костюченко. У Левы были свои интересы — накануне поездки шеф недвусмысленно заявил ему, что собирается в Израиль, отчего Лева три ночи не спал, обсуждая это событие с мамой и тетей, блеющими со страха, пока у тети не сделался микроинсульт, и на Израиль было наложено табу. Между тем Лева перестал писать диссертацию, волновался, бегал и каждый день принимал новое решение: по четным, а также погожим дням он понимал, что надо ехать с шефом, за которого наверняка будут просить иностранные ученые, и тогда он, Лева, тоже попадет в обойму; по нечетным и плохим дням он понимал, что все это наваждение, миф, и впереди — Биробиджан, как и предсказывала тетя. Хорошо было Вале Костюченко, который, как русский, выбора не имел, угрюмо взирал на происходящее и заканчивал автореферат. Леве тоже следовало писать, если бы только знать, что шеф действительно решил оставаться, как следовало из его отношений с этой неизвестно откуда свалившейся Геней; и, не в силах находиться дольше в неизвестности, он как-то вечером продрался через кусты к тому месту, где они всегда кантовались, чуть не свалившись по дороге в овраг, в котором можно было свободно переломать себе ноги.

Они стояли, обнявшись, над обрывом, чуть-чуть покачиваясь, как бы лежа вертикально; над ними, на твердых кристаллических небесах, неправдоподобно сверкали огромные горные звезды, закручиваясь хвостами, и глухо шумела внизу, ворочая камни, река. Продрогши как следует, Лева, не осмелившись потревожить шефа, который и в морду мог дать очень просто — он был такой — полез обратно через кусты. Надо было срочно браться за диссертацию — шеф оставался.

Шеф и сам так думал, когда звонил в дверь своей московской квартиры. Жена встретила его, радостно смеясь.

— Ты ничего не знаешь, — закричала она. — Меня уже увольняют!