Книги

Скопус. Антология поэзии и прозы

22
18
20
22
24
26
28
30

И вдруг через всю эту сельдь в бочке, через головы и фуражки, различаю на том конце Семеныча! А он тоже меня заметил, тоже весь встрепенулся, бедный.

— Давай сюда, — замахал я ему. — Сюда пробирайся, тут у меня свободней!

А сам замечаю: лицо у него какое-то новое, не такое, просветленное, что ли! Сразу мне это в глаза бросилось, понравилось сразу. Шесть лет человека не видел, как же он хорошо изменился! И радуюсь потихоньку, как дурачок: неужто и он стал видеть воду вокруг себя? Воду и Бога!? Ну просто бери да посылай человека тут же в Израиль!

Что ни говорите, евреи, а милостив Бог был со мной: со всеми дал свидеться напоследок, попрощаться. Слово сказать сердечное. Казалось бы, канули дорогие друзья в небытие, давно разъехались каждый в свою судьбу и сторону, и больше никогда тебе не увидеть этих людей, прошедших некогда через прошлое. Ан нет, и Генка Белов напоследок точно с неба свалился, и Селика Адамова повстречал, и Галочку Яниховскую, и даже Валерию Павловну, первую учительницу свою. Сто лет не встречал старушку, а тут возьми она да появись! И вовсе не чирикал я на каждой крыше, что в Израиль уезжаю, а так получалось, будто сама рука судьбы добрая приводила их ко мне. Так вот и Шурик Семенов возник в автобусе…

Даже отсюда, из Иерусалима, могу я вам сказать сейчас приблизительно, где они все, и чем в этот час занимаются. Генка, скажем, Белов — этот в Голодной степи своей околачивается с рейками и теодолитом, Селик Адамов — по-прежнему в Мирзачуле, борется за возвращение крымских татар на родину. А если не в Мирзачуле Селик, тогда в Москве — петицию очередную привез в Кремль передать, больше ему и негде там быть. Галочка — в Туапсе живет, вышла замуж. Выходит вечерами на мол, к морю, слушает волны, вспоминает любовь нашу, думает обо мне: как я тут в Иерусалиме, и не съели ли меня арабы? Зато Шурик Семенов никуда уже не пойдет и не поедет, и ничего с ним случиться не может. Этот на кладбище лежит. На кладбище мой Шурик лежит, под лессовой пылью и колючками. Очень там кладбище неприглядное, без цветов и кустика зеленого.

Да, евреи, поскольку мы уже здесь, в Иерусалиме, согласитесь со мной и ответьте: разве выбросишь всех этих людей из памяти, когда видишь у них напоследок такие замечательные лица? И идут они к тебе в автобусе, дико работая локтями, навсегда попрощаться, совсем, совсем попрощаться. А за эту минуту в тебе успевает прокрутиться километров тысяча кинопленки из самых разных лет…

Вот хотя бы одно из самых ранних воспоминаний: второй трамвайный маршрут через Алайский базар. Звенит, грохочет трамвай, как бешеный, а на заднем вагоне, на бундере, болтается шкет лет восьми. Это Семеныч. И прижимает к себе скрипочку в футляре. Так он ездил на уроки в музыкальную школу — исключительно на бундере. Скрипачом особенным я его не знал, зато на рояле он шпарил потрясающе. На всех вечеринках гвоздем программы был, гвоздем любой «конторы». У них дома стоял рояль красного дерева — отец из Германии привез после войны в качестве трофея. Отец его чуть ли не целый вагон пригнал трофеев из Германии… Шурик и меня вечно тащил кататься на бундере, обучил соскакивать с трамвая в любом месте и на любой скорости.

В детстве я слыл неплохим кулачным бойцом. Только Семеныча да Вовку Столбова мне так и не удалось поколотить ни разу. Вовка Столбов, этот, скажу прямо, врезал мне в глаз здоровенным, мужицким своим кулачищем со страшной силой, и я свалился в пыль, суча ножками, и визжал так, что и сейчас вспоминать позорно. А с Семенычем мы стукались в школе чуть ли не на каждой большой перемене — первого места поделить не могли в классе. Он владел широкой стойкой с низкой посадкой, и так нырял под вашими кулаками, что попасть ему по сопатке было абсолютно невозможно. Очень уж аккуратно нырял он.

Однажды он спас мою жизнь, это, скажу я вам, без дураков. Если бы не Семеныч, я бы запросто отбросил тогда лапти в Доме коммуны. В ту пору нам было лет по десяти. Каждое утро я приходил на Ниазбекскую добывать в очереди буханку хлеба. Помните, какие это были очереди за хлебом? Добывал в невероятных подвигах каждое утро буханку и после заходил за корешем. Они жили как раз на углу Полторацкого и Ниазбекской, напротив магазина. Отец его, бывший полковник, состоял после войны директором хлебозавода, так что добра этого у них всегда было вдоволь; чурека, булочек, сойки с изюмом. И шли мы в Дом коммуны. Во всем свете нет такого сволочного бассейна, что был тогда в Доме коммуны. Скорее не бассейн, а резервуар круглый и огромный для всяких пожарных нужд. Он был круглый и весь из бетона, и вода лежала там глубоко внизу. Вела же к воде вертикальная лесенка длинная. Шурик и тогда был классный пловец: разбегался, нырял прямо сверху и плавал в свое удовольствие. А я клал свою буханку на бетонный бордюр и сползал к воде, только что окунаясь, дрожащий кретин. Но однажды, подыхая от зависти, оттолкнулся изо всех сил от ненавистной железяки и повлекся далеко на середину. Когда же захотел назад, оглянулся, то опупел от ужаса. И в тот же миг прекрасные, смарагдовые воды этой гнусной лужи сомкнулись надо мной, и я отправился погулять на дно. Шел я туда камнем, с открытыми глазами, полными смертного страха, поэтому отлично запомнил на всю жизнь, какого цвета была там вода в разных слоях. Семеныч извлек меня на поверхность, долго откачивал. Там и кричать о помощи было некому, бассейн этот стоял на самом отшибе.

Теперь я понимаю — больше всего на свете Семеныч любил воду и плавание. Ну и бокс, конечно. В воде и явился ему лик Божий.

Хотите верьте, хотите — нет, но именно Шурик нырял в водопад на Анхоре. Я так и не слышал, чтоб, кроме него, кто-нибудь проделывал то же самое. Нормальному человеку такое и в голову прийти не могло. Я думаю, не заговорен ли уж был он от воды до часу своего рокового? Сам знал это, потому и был так бесстрашен на водопаде.

В самый жгучий день вода на Анхоре была ледяная, как кипяток. Река питалась от ледников на Тянь-Шане, ей и положено было быть такой. На Анхоре всегда гуляла куча народу, Шурик уходил вверх по течению, выплывал на середину и отдавался неотвратимой тяге. Каждый летний день я видел этот фокус его и каждый раз умирал со страху. Лавина воды, набирая могучую скорость, начинала стремительно приближать его голову к водопаду, народ принимался вопить на берегу, а он им только смеялся. Потом разом исчезал в клочьях бешеной пены, брызгах и в высокой радуге, и появлялся через несколько минут далеко внизу, под старой ивой над обрывом. И как его только выносило оттуда живым — этого я никогда не пойму.

В тринадцать лет я выпил свой первый стакан водки.

Прекрасно помню тот сентябрь, афиши по всему городу о предстоящем осеннем карнавале… Долго мы мозговали: во что бы нам в тот день нарядиться? Все началось со шляп. Он притащил две шляпы фетровые, одинаковые, нашлись два пиджака одинаковой масти, брюки, нацепили мы галстуки. А потом, как два близнеца, как пара пижонов, двинулись на городской карнавал. Мать моя, да и все соседи, помню, глядя на нас, умилялись — до чего же по-взрослому в этих шляпах мы выглядим. И нам это было жутко приятно. Потом решили проверить это на Кажгарке. Вошли в пивную и заказали два по двести. И нам поднесли и налили, не моргнув и глазом. Первым пил Шурик, и пил мастерски. Потом я — эту теплую, бесконечную мерзость. Ни на какой карнавал мы уже не попали тогда. Я вообще не помню, кто нас приволок с Кажгарки домой.

Однажды я предал своего лучшего друга, оставив его на верную смерть в руках бандита. Шурик ни разу не напомнил мне этого, не попрекнул. Зато совесть грызла меня до самой его смерти, до поминок по нем в кафе «Лебедь». Я расскажу вам об этом малость попозже, когда мы отнесем его гроб на кладбище и будем сидеть в том самом кафе. Там будут петь грустные песни, будет играть оркестр в углу, на пятачке, а я возьму микрофон и начну исповедоваться перед его портретом…

Водопад на Анхоре, и водка, и бундер со скрипочкой — все это из очень далеких воспоминаний. Потом Семеныч обучался на геолога в Политехническом институте. Тогда же я привел его в секцию бокса, и бокс у него сразу пошел. Он вообще был прирожденным спортсменом. Курил и пил он, как сумасшедший, но это ничуть ему не вредило. В самом изнурительном бою он дышал все три раунда лучше любого из нас. Мышцы же у Шурика были, как у быка. В тот вечер, когда я плакал в кафе «Лебедь» у его портрета, сидел рядом с нами и тоже пил водку один странный, непонятный тип. Он все показывал нам толщину Шурикиных мышц на спине, прикладывая зачем-то одну ладонь к другой. А я был невероятно смурной и пьяный, и все никак не мог сообразить, почему это он показывает с такой точностью. И вскоре прозрел — Шляк шепнул мне, что эта гнида служит прозектором в морге и лично вскрывал труп. И я так прозрел и все это понял, что чуть не сблевал прямо на стол. Потом еще горше заскулил над портретом. Хорошенькие были поминки — лучше некуда.

Пока Семеныч ворочал локтями в автобусе, продираясь ко мне, я и последнее вспомнил: пошел он служить в армию, попав в какие-то спецчасти под Москвой, и страшно был засекречен. Даже писем не писал домой. А я все думал: спортсмен, смельчак, с высшим образованием — на таких, как на лакомый кусок, кидаются в военкомате. Вот же повезло человеку! Чего это он там под Москвой постигает?! На кого обучается? Конечно же, на разведчика в загранку…

Следующая за почтамтом остановка — Первомайская. Здесь мы из автобуса соскочили и крепко обнялись.

Сначала я так и думал, что Шурик стал важной секретной птицей, и ничего не сказал ему про Израиль. Он так и не узнал, бедный, что я туда еду.

Глядел я ему в бледное, проясненное лицо, глядел в глаза, где лежала тяжелая грусть и неведомая мне вина. Рассказ его был тих, а в голосе уже не слышались знакомые мне натиск и удаль.