— А что ты думаешь сейчас про «это»? Как у тебя с «этим»? — неожиданно спросила Люба, резко подчёркивая слово «это», так что у Лены даже чуть-чуть сильнее забилось сердце. — Ты ведь понимаешь, о чём я говорю? Я же видела, как ты смотрела на эти деревянные ложки и на прочую символику.
— Люба, а как у тебя? Помнишь, ведь ты говорила — давно, когда мы только приехали, — что «это» надо на время заглушить в себе, иначе просто не выживешь здесь, пропадёшь…
— Ерунду я говорила, — нервно ответила Люба. — Ну, самое первое время, когда я боролась за жизнь, за работу, понятно… А как устроилась, отдышалась, «это» вспыхнуло неостановимо. Да я уже не могла и не хотела останавливать. И ерунда, что из-за «этого» здесь трудно выжить. Мы же привыкли к страданиям. Я прекрасно справлялась с работой, хотя в душе было совсем иное…
— Так, значит, у тебя так же, как и у меня… Вот как, — Лена слегка коснулась её руки. — И что же дальше?
— Откуда я знаю, что дальше? — голос Любы слегка задрожал. — Но сейчас, в данный момент, я просто стараюсь больше читать…
— Что именно?
— Наше. Всё без разбора. От Достоевского до Флоренского. Но особенно «Добротолюбие»… Потом, некоторых старцев. Софроний, например, очень помогает…
— Держись за это, — быстро сказала Лена. — Я чувствую, даже каким-то утробным инстинктом, что за это надо держаться… Но самую суть надо брать, самую суть… Не надо около…
— Но мне православие даже легче понять, чем саму Россию, — ответила вдруг Люба.
— Но важно душу спасти, а уж потом — или параллельно — можно будет и Россию понять. А иначе нечем будет понимать.
— Конечно. А понимать, может быть, и вообще не надо. Достаточно любить.
— Вот ты какая оказалась, Люба. А я грешным делом думала, что ты как-то целиком ушла в это выживание. И вид такой был порой у тебя — чересчур энергичный.
— Но ты же знаешь, я по натуре оптимистка… Да и потом, у многих это просто внешнее — подбадривают себя, а внутри… Но я-то теперь знаю, что настоящий оптимизм и состоит в том, чтобы «это» не забывать и жить «этим» — внутри.
— Это ты здорово сказала. Мне Андрей точно то же самое внушает. Но я не такая сильная, как ты…
— Ну теперь мы вместе. В Нью-Йорке, да и в Париже, среди эмигрантов кто так чувствует, даже боятся об этом заикнуться. Генрих встретил недавно своего этого Бориса… Знаешь, о поэзии пишет в эмигрантской прессе и сам поэт. Они знают друг друга по Москве лет десять. Ну вот, сели на скамейку около редакции, и Генрих вдруг заговорил о Есенине. Видит — Борис оглядывается. Два раза оглянулся, три. Генрих понял, но спрашивает: «Ты что?» Тот отвечает: «Слушай, ты же знаешь, что значит Есенин у нас в редакции. Это имя — табу. Ты слышал, чтобы в эмигрантской прессе писали о Есенине? Слависты разве что упоминают его, да и то редко».
И Генрих поймал себя на том, что сам стал оглядываться.
— Вот ведь до чего мы дожили. А ведь расскажи это нашим друзьям в Москве, ну никто не поверит. Никто не поверит, что двое русских интеллигентов могут сидеть в самом центре так называемого свободного мира и оглядываться, когда произносят имя Есенина или другие священные для нас имена.
— Никто не поверит.
— Поразительно, до какой степени можно не знать реального положения вещей. Не понимать, что происходит в мире.
— Ах, что говорить, — ответила Люба. — Я в Нью-Йорке знаю тех, кто чувствует так же, как мы… По взглядам, по еле слышным словам. По символам. И тогда что-то неимоверно родное соединяет нас всех. Даже голова кружится, когда видишь, что «это» не только в тебе.