Мы едем назад к Чуйко и оттуда с вещами на вокзал. Чтобы решить, кому с кем ехать, мы дергаем за узелки. Мне с Маргаритой Васильевной. Я вижу детское лицо и грустные глаза и смотрю в них мучительно долго, и у меня навертываются слезы.
Мне хочется сказать: «Вы видите, какой я… Простите же меня. Не любите меня». Я говорю: «Я рад, что Анна Рудольфовна все это сказала при Вас. Знала ли она, когда говорила, про кого она говорит.
Когда я подхожу к Вам, я испытываю невыразимый трепет, как приближаясь к тайному и тонкому пламени.
Я хочу у Вас спросить… Мне вот Анна Рудольфовна сказала, что мое увлечение женщинами всегда лишено чувственности. И это правда. Когда я произношу, т. е. произнес, те слова, которые мне запрещено произносить, то я сразу почувствовал, что все сорвалось и перемешалось и исчезло. Когда Вы мне писали, что Вам чуждо и непонятно это чувство… Вы испытывали то же самое? Вы больны тем же, чем и я?»
– Не-ет… не ко всем… по отношению к Вам… Это было чувство острой дружбы, раздраженное и увеличенное. Тем, что Вы ушли… <…>
Проводив Анну Рудольфовну, мы едем втроем – М.В., Чуйко и я. Я смотрю на ее руку – бледную, маленькую, с красными пятнышками, и мне мучительно хочется ее поцеловать. Она что-то говорит о своей руке – я беру ее, и она остается в моей. Она кладет букет роз на них, чтобы их скрыть, и мы крепко жмем руку друг другу до вокзала. Молчаливое прощание. <…>
И я весь полон того же старого драгоценного чувства, которое преисполняло меня и выступало слезами тогда в вагоне и после, в St. Cloud.
Мы долго и несколько раз жмем руку молча – сперва в дверях, потом в окно, когда поезд уже тронулся.
Я долго еще вижу точку ее головы в окне.
Маргарите тоже не хочется покидать Францию. «Как не хотелось мне покидать Париж и друзей! Тяжеловесной и скучной показалась мне Швейцария, и я сначала чувствовала себя там очень несчастной».
Любовь, которая как тихий свет и умиление рождает у Волошина одно из самых пронзительных его стихотворений.
«Я теперь знаю, что это не любовь, а что-то более чистое, более драгоценное, и никогда больше не переступлю запретной черты, не “спутаю круги”.
Эту радость, эту грусть я теперь боюсь “расплескать”, как я делал это много раз зимой. Больше всего я теперь боюсь тумана забвения, который снова может охватить меня. Я запираюсь дома, читаю теософские и масонские книги, пишу стихи. “Начинаю новую жизнь”. Я чувствую полное обновление и радостное возрождение…»
Просыпаюсь. Меня охватывает волна чувственных образов. Ищу на дне воспоминания умиления и чувства к М.В. – полная пустота. Сила забвения уже вступает в свои права. Теперь это будут только зарницы, до следующего пароксизма, мгновенного и молниеносного.
Вчера письмо от Маргариты Васильевны.
«Мы мало понимаем. Мы совсем не понимаем, но разве мы забудем? Разве мы можем забыть?»
…«Вы видите, какой я… простите меня… не любите меня»… Я вижу, я благословляю, я люблю в тысячу раз больше. Если б я могла Вам что-нибудь дать, если бы своими слабыми руками я могла согреть эту мертвую птичку, прижать ее к сердцу. Но мне этого не дано и нужно ждать зари. Нужно сохранять ее бережно, не помяв ей крылышки, до зари… Молча ждать зари… Да? Что отражается сейчас в моем чистом, в моем ясном зеркале? Я не могу никогда этого знать; смыли ли другие волны след на нежном песке… Прошло три дня… и как прозвучат мои слова… Кто их подымет и сохранит…»
И мне захотелось лечь ничком на землю, и я лег и целовал это письмо и розу – одну из тех, которыми Маргарита Васильевна покрыла наши руки. <…>