…Когда все разошлись по домам и дела были закончены, молодой служащий со своим наставником, как всегда, пили чай с сухарями, беседовали, обсуждали прожитый день.
Про школу Пашка не говорил, тянул до последнего, долго не зная как начать разговор.
— Захарыч! — наконец решился он. — Тут вот какое дело… В понедельник педсовет в школе. Учителя просили придти моих… — Павлик замялся — родителей…
Пауза в разговоре затянулась. Захарыч продолжал жевать давно проглоченный сухарь, не поднимая глаз. Пашка смотрел на сутулые плечи старика, которые напряглись, словно ожидая чего-то…
Волна нежности накатила на паренька, он задохнулся на секунду, сглотнул подступивший комок и тихо, но внятно, произнёс:
— Кроме тебя, выходит, у меня никого и нет!..
Захарыч медленно поднял голову и замер. Он сидел несколько секунд словно парализованный. Его глаза то и дело меняли цвет: то их небесную синеву вдруг размывала утренняя роса, то наоборот — сгущала тёмная синь глубоких донских омутов…
Старик зашарил по карманам. Достал табак, положил назад, скомкал курительную бумагу, вместо того, чтобы свернуть самокрутку…
Он сам, в юности потерявший родителей и нахлебавшийся сиротского лиха, понимал — чего стоило молоденькому парню произнести эти слова. На морщинистом, густо поросшем седой щетиной лице, пробежала судорога.
Захарыч встал во весь свой немаленький рост, распрямил плечи, играя желваками подошёл к Пашке. Долго на него смотрел, словно видел впервые, потом погладил по плечу и, сипя от волнения, пообещал:
— Пойду! Конечно пойду! Обязательно пойду! А как же!.. — и вышел из шорной, столкнувшись плечом с широченным дверным проёмом ворот конюшни…
…Захарыч не сразу понял, что сидит на пыльном барьере манежа в тёмном зрительном зале, частично освещённом только ночными лампочками кулис.
— Электрик загулял, дежурный свет в манеже не включил! — отметил про себя непорядок старый берейтор.
Мысли его летали, как мошкара над лампочкой. Он в который раз в памяти прокручивал себе Пашкино вымученно улыбающееся лицо и его нерешительный голос: …кроме тебя у меня никого и нет!..
— А у меня?.. — спросил себя в слух Захарыч. И замелькали перед ним в темноте зрительного зала картины «немого синематографа», переходящие в «звуковое кино»…
В цирк попал с улицы. До этого чего только не было: и беспризорность, и голод, и побои. Не было главного — дома и родителей…
Позже — шальная молодость, когда всё ни по чём: репетиции по многу часов, дежурство на конюшне, строгость Али-Бека. Молодые лица ребят, с кем прямо с манежа московского цирка, на своих же цирковых лошадях, ушли на фронт. Сколько потом гранёных стаканчиков было накрыто чёрным хлебом в гардеробных цирков! Болело всё и у всех, — были пробиты сердца не только павших…
До войны жениться не успел. В эскадроне встретил свою позднюю как осень, и короткую как волшебный сон перед боем, любовь. Надя… Она и сейчас, в сумерках циркового зала, как живая стояла перед глазами старого берейтора. В сорок третьем она тащила его на себе оглушённого и придавленного лошадью. Две пули навылет, контузия и сломанная нога. Здоровенного казака хрупкая «медсестричка с косичкой» — как её прозвали в эскадроне, тащила на себе с полкилометра до своих. Стрельцова тошнило, он стонал, метался, то приходя в себя, то вырываясь из рук санитарки. Как он оказался у своих не помнил. В памяти остались только умоляющие глаза-смешинки и школьные косички…
Из-за той контузии он так и не смог вернуться на манеж — кружилась голова и наступала потеря ориентации. Но цирк не отпустил. После войны он стал берейтором…
Ранение отняло здоровье, но подарило Надю. После госпиталя была полковая свадьба. Заздравные тосты были однообразны: «За победу!», «Дожить до победы!»